Однажды, в очередной раз от души намывшись и побрившись, он хотел смыть с раковины следы бритья и вдруг заметил, что одна мелкая частичка, какая-то щетинка, прилипла и не хочет отделяться.
Я пересказываю эту историю своими словами, а дядя, разумеется, описал всё более пространно, витиевато, подолгу останавливаясь, например, на слове «smudge», на его звучании и воздействии.
Ну так вот, эта тёмная точка величиной с булавочную головку вдруг начала двигаться.
Человек, то есть сам дядя, даже запаниковал – это не так легко понять, но мы должны принять это на веру – так, как он написал: надо же, а ведь он был готов смахнуть это нечто с раковины мокрым пальцем! Шлёп! – и как не бывало живого существа, с его радостями и горестями, с его желаниями и стремлениями, только потому, что это существо настолько крохотное, что не могло сделать себя заметным. Дядя замер.
Не совсем понятно было, почему это существо поселилось жить именно в раковине, но с тех пор, как оно было обнаружено, оно постоянно находилось в движении, перемещаясь туда и сюда, предпочитая мыльные бороздки – видимо, находя в них особенно приятную среду, а то и пропитание. Существо подолгу кружило над сливным отверстием, а то и внутри него, и дяде приходилось аккуратно дуть туда, прежде чем приступить к мытью. Отныне ему всегда приходилось дуть. Его бросало в жар при мысли: а сделал ли он это или по рассеянности забыл? И какое же он испытывал облегчение, когда видел Франца летающим над сливом как ни в чём не бывало. Франц – муха-однодневка. То есть однодневка – это не вполне точное название, дядя обнаружил, что муха скорее всего восьмидневка, если уж говорить о длительности её жизни. Просто молва, видимо, хотела подчеркнуть особую краткость её существования. Францу отводилось восемь дней, после этого он исчезал на один-два дня, чтобы затем вновь возникнуть размером в полмиллиметра. Такой вот круговорот Францев в природе.
Самые большие трудности дядя испытывал в процессе воспитания мальца. Кажется, какой же страх должно было чувствовать это крохотное существо, когда на него начинали так сильно дуть! Да ничего подобного. Для Франца это было не более чем умеренная непогода, от которой он вовсе не собирался укрываться, а если бы и пришлось, то без паники.
Как только воспитанник дорастал до миллиметра – за свою долгую жизнь, – он умирал, и дяде приходилось начинать всё сначала с полумиллиметровым новым Францем.
Во всяком случае, как рассуждал дядя, у этого существа был свой масштаб времени. Восемь дней жизни соответствовали, наверное, нашим восьмидесяти годам, то есть день как десять лет. И если в течение нашей жизни – а мылся дядя утром и вечером – всего лишь два раза за десять лет разражалась непогода, то понятно, что к следующему разу мы успевали о ней забыть.
«Мы её просто не принимали во внимание».
Да разве что лет пять назад, припоминаем мы теперь, был однажды сильный ураган, нам чуть голову не снесло; припоминаем ещё подробнее: то была настоящая буря, просто смерч, какого свет не видывал (и так каждые пять лет), мы даже боялись, уж не новый ли это всемирный потоп. Но, как мы уже сказали, это было довольно давно, наводнение первой степени, очень давно.
Дядя отдавал себе отчёт в том, что сам он воспринимается этим существом приблизительно как гроза, как некое климатическое явление. Несмотря на это, он упорно старался установить с Францем личный контакт. Рассматривая Франца через лупу на расстоянии в пять сантиметров, он ясно видел черты этого существа, маленькие коричневые усики и крылышки, похожие на кружевной воротник, как на дамской блузке.
Что за лапочка, говорил дядя, до чего же прелестное существо.
Едва ли «лапочка» понимала, что речь идёт о ней, сама же она со своей стороны видела вот что: бледно-голубой глаз размером с Баварию, увеличенный через стекло лупы, ресницы словно железнодорожные составы и мигание века словно угасание дневного светила – в другом масштабе времени оно могло длиться дольше нашего часа. Мгновение вечности.
Однажды утром дядя появился за завтраком подчёркнуто молчаливый, так что я подумал было, уж не случилось ли чего. Не пришло ли ему особенно неприятное письмо в жёлтом конверте, с угрозой или с плохой новостью? Но нет, почту к тому времени ещё не бросили в ящик, её должны были принести только через час.
Теперь-то я знаю, что это было: дядя смыл Франца.
При всей осмотрительности, как я полагаю.
•••
В связи с этим я хотел бы ещё раз вернуться к его могильной плите – помните загадочную надпись?
Ну так вот, за минувшее время я смог пролить свет на этот обскуратив: «woz ere» означает «was here». Это на кокни – на этом диалекте говорят в восточной части Лондона, там не произносят звук «h». Но к этому не так просто было прийти.
Я нашёл в выдвижном ящике дядиного стола этот «Eastend» и, прочитав его, должен засвидетельствовать исключительно чувствительную душу этого человека, если вышеприведённая история про Франца вас ещё не окончательно убедила.
В нём была доброта и сердечность, а ещё особая любовь к детям – я исхожу из этого посыла, даже если позднее кому-то покажется, что это не так.
В истории «Eastend» он описывает маленького панка с английской булавкой в ухе, двенадцатилетнего Мики, у которого хватило храбрости проникнуть во вражеский стан, читай: на территорию Broomsley Farts. Он совершил вылазку в соседний Broomsley!
И вот он там странствует, перемещается, опасливо и быстро, в любую минуту готовый к бою и к гибели, но всюду, где находит свободное место шириной с ладонь, карябает свою подпись. На углах домов, на воротах гаражей, на столбах оград, на деревянных заборах: «Mikey was here». И при этом с угрозой для собственной жизни. Но пишет он так, как говорит, – в подтверждение того, что он действительно был здесь, в этом мире:
Moz ere•••
На пятьдесят второй день моего пребывания дядя торжественно взял меня за руку, чтобы подвести к новому заданию – словно к присяге.
Он привёл меня, как всегда, в переднюю чертёжную комнату, но усадил на сей раз за второй стол, на котором рядами выстроились мисочки, чашечки и бутылочки, стояла коробка с кисточками и лежала чертёжная доска.
Всем своим видом дядя давал мне понять, что теперь ждёт от меня великих дел.
– Искусство приходит от умения, – начал он, – хотя в наши дни больше никто не хочет этого понимать. Маленькая попытка хоть какого-то творчества в этом мире, поверь мне, – это единственный вклад, который способно внести человечество. Это его единственное оправдание, поверь мне, его единственное алиби в море подлости, – если я не слишком многого требую от тебя (поверить в его доводы).
Тут были выставлены тюбики с красками, белила, серая грунтовка и всевозможные растворители, а также скипидар в канистре, промежуточная олифа и покровный лак.
– Но оно, искусство, всего лишь жест, – продолжал дядя, – попытка исправить прегрешения мира. Ведь великая история человечества – ты только взгляни на неё, – она же есть не что иное, как сплошная череда войн, резня и выжигание целых народов. Не будем заглядывать далеко назад, возьмём только новую эру, слава богу, прямое летоисчисление: год 333 – битва Александра. Чем хороша битва Александра? Тем, что она была отображена художником. Она была нарисована, вот что в ней хорошо! Единственный вклад, который человечество могло внести когда бы то ни было, – или ты со мной не согласен? Я мог бы согласиться с ним сразу, если бы это остановило поток его рассуждений. Но мне было ясно, что конца не будет. Сколько мне придется рисовать – столько я буду вынужден выслушивать его разглагольствования.
Мне и раньше случалось писать акварели, и неплохо получалось. Конечно, это было не бог знает какое великое искусство, но всё же очень милые морские пейзажи, атмосферные причуды, осень и зима, Висмар и Росток. Само собой разумеется, если быть достаточно критичным, моя доля в «единственном вкладе человечества» не так уж и велика, особенно в части растительности, которая у меня лучше всего получалась, когда терялась в тумане. Зато как мне удавалась осень! С водой я тоже управлялся неплохо.
– Но где же они теперь, живописцы синевы! – язвительно воскликнул дядя. – Г);е мастера райских садов, куда же они подевались!
* * *
– Творцы маленьких творений, – он оглянулся вокруг себя.
* * *
– Вместо искусства, – заявил дядя, – остались одни художники.
* * *
– И что ещё хуже: искусства больше нет, поскольку оно есть глубочайшая внутренняя потребность человека, а человека больше нет, поскольку он эту потребность утратил, – тут он дико огляделся по сторонам, – и вместо искусства воздвиг на пьедестал самого себя!
* * *
– Или ты со мной не согласен?
* * *
После такого введения я, по правде говоря, ожидал, что сейчас дядя извлечёт из ящика стола «Битву Александра», блистательно исполненную собственной кистью, поэтому был немного разочарован – за что вряд ли стоит меня осуждать, – когда то, что он извлёк, оказалось всего лишь серией человечков, нарисованных им на белом картоне.