— Ладно, старый, кончай, — небрежно бросил Слава, оторвавшись от увлеченных переговоров с Валерой.
Но сторож не обратил на Славу никакого внимания. Зато теперь в бой бросилась повариха — и запела с торжеством (потому что соперница-то ее, вильнув своим завидным крупом, бросила поле брани, бежала, сдалась, ушла вместе со своими анекдотами, со своим законченным институтом и общественными нагрузками):
Меня милый изменил,
Изменил за дело,
Чтоб любила одного,
А десять не имела.
И сторож поддержал ее, напористо и нежно:
«Куда, миленький, уехал?»
«Дорогая, на Кавказ!»
«Дорогой, возьми с собою!»
«На какой ты хуй сдалась?»
— Мы, пожалуй, можем идти… Во всяком случае, можем пойти прогуляться, — сказал Тоскин, наклоняясь к Вере.
— Вы думаете? — Она почти опрометью бросилась из-за стола.
Тоскин стал пробираться за нею, а сторож еще басил им вслед про свой отъезд на Кукуй и в другие малоизвестные места, смачно посылая при этом свою милку куда подальше…
Ночь была прохладная, нежно-звездная, и Тоскину сразу стало жаль вечера, проведенного вдали от этого неба и этой вечерней прохлады — еще один вечер…
— А ничего было… Да? — спросила Вера. — Весело.
— Весело?
— Ну, так. Ничего, — сказала она послушно, давая ему понять, что ей, в общем-то, все равно, как было, и она вообще не настаивает на каком-нибудь своем мнении.
— Мы можем пойти погулять, — сказал Тоскин, разглядывая в полумраке длиннющие Верины ноги.
— Только надо в корпус зайти. Пионериков поглядеть, — сказала Вера.
— Да, да, идем, — согласился Тоскин, отмечая с волнением, как она прогибается на ходу, как плещут о бедра ее длинные волосы и ходит ходуном юное гибкое тело на длинных ногах.
У корпуса, когда она уже поднялась на ступеньку крыльца, он вдруг удержал, потянул ее руку и увидел, что она не может стоять, падает в его сторону. «Вот так будет, когда мы пойдем в лес, или в поле, или ко мне в комнату, — подумал Тоскин, — я потяну ее — и она сразу начнет падать…»
«А вы бы чего хотели, Котик? — спросил у Тоскина внутренний голос. — Вы бы хотели, чтобы она стукнула вас по личности?»
— Я пойду с вами, — сказал Тоскин Вере. — Посмотрю, как они спят.
В палате мальчиков стояла напряженная тишина, и, только выйдя на улицу, Тоскин понял, в чем дело: мальчишки не спали, только притаились и ждали, пока они уйдут. Девочки дышали ровно и разнообразно — верилось, что они спят. Тоскин вошел вслед за Верой, сделал шаг от двери и увидел спящую Танечку. Свет фонаря через занавески падал ей на лицо. Мягкие губы ее были полураскрыты, на нижней губе по-детски блестела слюна. Тоскин с трудом удержался от соблазна вытереть ей ладонью губу, поправить одеяло, дотронуться до плеча.
— Я, пожалуй, пойду, — шепнул он вдруг Вере.
— Хорошо, — сказала она покорно. — А я лягу спать. Устала. Вставать рано.
— Спокойной ночи, дитя мое, — сказал Тоскин, не зная наверняка, к какой из них двоих он обращается. Обе годились ему в дочери. — Дитя мое… — твердил он, возвращаясь. — Что за милое дитя. Мое милое дитя…
* * *
Жизнь вошла в колею. Тоскин, который в первые же дни составил обширный план эстетического воспитания, так порадовавший приезжее начальство, теперь наводил марафет «выполнения». Ему пришлось проводить «литературную игру», которую он рекламировал в своем плане под четырьмя разными соусами (и в четырех разных разделах плана): как «литвикторину», как «литературную игру», «литературный КВН» и «литературный марафон». Вера пыталась помочь ему своей методичкой, где была обозначена игра «Литературный КВН» и дана точная инструкция для двух соревнующихся команд Клуба Веселых и Находчивых:
«Ведущий указывает на обыкновенный пятачок и листок красной бумаги, на котором латинским шрифтом напечатан какой-то текст. Очевидно, это листовка. Одно слово ребятам удается прочитать: Батиста. Значит, листовка кубинская. Наконец одна команда догадывается: и листовка, и советский пятачок принадлежат Пепе — герою книги „Пепе — маленький кубинец“ В. Чичкова. Отгадавший получает два очка».
Тоскин оказался в трудном положении, так как не был знаком с творчеством В. Чичкова. Тогда он решил вернуться к классике. Поначалу он решил использовать принцип, предложенный методичкой, и долго изображал перед Верой то «Анчар», то «Пророка», то «Три пальмы», то «Еврейскую мелодию»…
Вера сказала, что по-настоящему похожей была только битва с барсом из поэмы Лермонтова «Мцыри», но битва эта окончательно истощила физические и нравственные силы Тоскина. Он решил отказаться от театральных фокусов и пошел по пути наименьшего сопротивления. Он выступил перед пионерами в скромной роли чтеца. Аудитория была немаленькая, потому что Вера привела к нему весь отряд, строем.
Мне не к лицу и не по летам, —
читал Тоскин, —
Пора, пора мне быть умней,
Но узнаю по всем приметам
Болезнь любви в душе моей.
И смотрел на Танечку. Губы ее были полураскрыты, глаза затуманенны. Впрочем, и остальные тоже слушали. Даже черненький чертенок сидел смирно. Даже полногрудая Танина подруга. Тоскин читал им любовные стихи, всякие романтические штуки и даже эпиграммы. От Пушкина он перешел к Лермонтову, А. К. Толстому, Саше Черному, Гумилеву, Пастернаку, отважился прочесть стихотворение Мандельштама… Это было поразительно — они слушали. И может быть, даже слышали. Он не мог поручиться, что они понимали и воспринимали все. Ну а кто же понимает и воспринимает все? Но что-то шевелилось в их душах, музыка стиха, заклинания Тоскина их завораживали. Даже старомодный рокот Державина, даже смиренная гордыня Баратынского… Это был полный успех.
Позднее Тоскин написал в отчете, что он читал стихи, посвященные эстетическому воспитанию трудящихся, развитию в них патриотических чувств и преданности своей социалистической родине. Он растянул это мероприятие (в соответствии с вышеизложенным) на четыре пункта плана и решил, что с избытком выполнил свой долг перед подрастающим поколением. Однако его педагогические усилия еще нужны были народу. Он убедился в этом назавтра, в полдень, когда дремал на лаврах в своей берлоге и предавался праздным мыслям о литературе.
Дверь его берлоги приоткрылась, и в нее просунулась поварихина грудь. Теперь, когда повариха больше не бодала его грудью по всякому поводу и не угрожала его сексуальному равновесию, когда она окончательно завоевала начальника лагеря, однако при этом не употребила во зло свое общественное влияние (и даже питание при этом не сильно изменилось к худшему), Тоскин стал гораздо терпимее относиться к этой простой, одинокой женщине. А она сохранила к нему почтительный интерес, видя в нем одном среди присутствующих черты интеллигентности и интеллектуализма, к которым так чувствительны женщины (даже те, которые не знают этих слов).
— Я вот посоветоваться, — сказала повариха.
— Да, да, пожалуйста, — сказал Тоскин, приводя в порядок свои брюки.
— Сережка-то мой жениться надумал, — сказала она и заплакала.
— Это вот маленький такой, Сережа, — на всякий случай уточнил Тоскин.
— Ну да, он, один у меня… — Повариха отерла слезу.
— Сколько ему? Девять?
— Восемь…
— Ах, восемь, — сказал Тоскин задумчиво. — Так чего ж тут плакать? Ранние браки… Я лично одобряю ранние браки. А-то вовремя не женишься и будешь вот… — Тоскин развел руками, и стало очевидно, что майка на нем рваная.
— Заверните мне чего надо перечинить, — сказала повариха и всхлипнула.
— Так вот я лично не вижу ничего худого… Я вот читал, что Неру… А может быть, Ганди. Это безразлично — так вот он тоже очень рано женился. Кажется, в девять. Конечно, тут возникают кое-какие трудности у родителей… Но в любом случае у родителей есть трудности.
— Прокормить-то я прокормлю, — сказала повариха, успокаиваясь. — С моей специальностью с голоду у меня не околеют.
— Вот видите, — сказал Тоскин. — Тем более плакать нечего. Ее, кажется, Наташа зовут, девочку? А может, и те, родители ее, тоже помогут…
При мысли о тех родителях горизонт омрачился. Повариха снова начала плакать.
— Это они узнают, что ж тогда будет… Каб оно от меня зависело… И начальник чего скажет? А Валентина-то Кузьминична…
— Да. Это будет ужасно, — сказал Тоскин. — Они умрут от страха. Но еще раньше они нам детей… Вот что самое страшное.
Повариха теперь плакала навзрыд. Положение было безнадежным.
— Они, конечно, могут еще десять раз передумать, наши детишки…
— Не. Он в отца, Сережка. Такой решительный. Отец вон сказал: «Жизни себя решу или уеду».