Но зачем продолжать? Напрасный труд. Мы также ничего не скажем о целых строках, где нет ни одного слова, фигурирующего в Словаре!
«Хлёх уд зд пта хабунч Хре'ф гругно»
Дело так бы и заглохло бесследно, кабы не вмешательство вашего покорного слуги, который чисто случайно откопал в хорошо сохранившемся портфеле исписанную собственноручно Гинсбергом тетрадь, которую в один прекрасный день неожиданно для всех восхвалят трубы славы, – «Codex primus et ultimus» [111]. Речь идет, совершенно очевидно, о totum revolutum [112], где собраны понравившиеся любителю словесности поговорки («Дитя не заплачет, мать не накормит», «Как хлеб, засохший без покупателя», «Стучи, и тебе отворят» и т. д. и т. д. и т. д.), рисунки яркой раскраски, стихи, отмеченные стопроцентным идеализмом («Сигара» Флоренсио Баль-карсе, «Нения» Гвидо Спано, «Сумеречная нирвана» Эрреры, «В Рождественскую ночь» Кероля [113]), список телефонных номеров и – not least [114] – самое надежное авторизованное толкование некоторых слов, вроде «обшлаг», «ньлль», «нокомоко» и «хабунч».
Итак, не спеша двигаемся дальше. «Обшлаг», восходящий (?) к «об» и «шлаг», в Словаре объясняется следующим образом: «Часть рукава возле запястья, окружающая его более или менее плотно». Гинсберг с этим не согласен. В его тетради есть собственноручная запись: «„Обшлаг" в моем стихотворении означает впечатление от мелодии, которую мы когда-то слышали, потом забыли и после многих лет опять вспомнили».
Он также открывает завесу над «нокомоко», утверждая буквально следующее: «Влюбленные твердят, что, сами того не ведая, жили, ища друг друга, что они уже друг друга знали прежде, чем свиделись, и само их счастье доказывает, что они всегда были вместе. Чтобы опустить или сократить столь долгое объяснение, я предлагаю воспользоваться словом „нокомоко" или ради большей краткости „мапю" или просто „то"». Очень жаль, что тиранические требования одиннадцатисложника заставили Гинсберга прибегнуть к самому неблагозвучному слову из всех трех. Касательно слова «кордон» в locus classicus [115] я приберег для вас величайший сюрприз: оно вовсе не означает, как может подумать заурядный читатель, границу государственную или иную, охраняемую или открытую. Нет, тетрадь нам сообщает, что Гинсберг предпочитал значение «случайно, произвольно, несовместимо с космическим порядком».
В таком же духе, обстоятельно, без спешки, покойник осветил большинство загадочных мест, заслуживающих внимания вдумчивого читателя. Ограничимся несколькими примерами – так, «хабунч» означает «меланхолическое паломничество в места, где мы некогда бывали с неверной», а «гругно» в самом широком смысле подразумевает «испустил вздох, не в силах сдержать любовную тоску». Как по горящим угольям, перемахнем через «ньлль», где, кажется нам, хороший вкус, который Гинсберг сделал своим высшим законом, на сей раз ему изменил.
Добросовестность велит нам переписать нижеследующую заметку после утомительных разъяснений, предложенных усопшим автором: «Суть моего замысла – создание поэтического языка из слов, не имеющих точных эквивалентов в обычных языках, однако обозначающих ситуации и чувства, которые были и всегда будут главной темой лирики. Читатель должен помнить, что определения слов вроде „хабунч" или „млей", приблизительны. Как-никак, это ведь первая попытка. Мои продолжатели внесут варианты, метафоры, нюансы. Они, несомненно, обогатят мой скромный словарь зачинателя. Одна лишь просьба – пусть не впадают в пуризм. Пусть изменяют и преображают».
Отклики желтой прессы на войну нервов, которую с барабанным боем провозгласило АОА (Аргентинское общество архитекторов) и разжигали закулисные маневры технического смотрителя площади Гарай, бросают дополнительный яркий свет – без каких-либо экранов или китайских ширм – на недооцененный труд и авторитетную личность самого неподкупного из наших мастеров резца – Антартидо А. Гарая.
Все это воскрешает в памяти, столь склонной к амнезии, яркие воспоминания о незабываемой рыбке-атеринке с картофелем, орошенной рейнвейном, которую мы вкушали в малой столовой Лумиса в двадцать девятом году. В тот вечер на улице Парера собрался цвет тогдашнего молодого поколения – я имею в виду литературную молодежь, – привлеченный соблазнительным угощением и музами. Заключительный тост с бокалом шампанского в руке, обтянутой изящной перчаткой, произнес доктор Монтенегро. Вокруг сыпались остроты, блестящие эпиграммы, а то и анекдоты про Франца и Фрица. Моим соседом за столом – оба мы сидели неподалеку от галисийца Монтенегро, этого Тантала во фраке, оставившего нас без десерта, – оказался молодой провинциал, воплощенная умеренность и благоразумие, ни разу не вздумавший пустить в ход кулаки, когда я самоуверенно громил пластические искусства. Надо признать, что, по крайней мере в этот вечер, мой сотрапезник выказал полное согласие с моими речами; позже, когда мы пили кофе с молоком в баре «На пяти углах», он, уже в конце моей критической филиппики о фонтане Лолы Моры [116] сообщил, что он скульптор, и, вручив мне пригласительный билет, предложил посетить выставку своих работ для друзей и любителей, которая должна была состояться в салоне «Друзья Искусства», бывшем «Ван Риель». Прежде чем ответить утвердительно, я выждал, пока он оплатит счет, на каковой подвиг он не решался, пока не зазвенел проходивший мимо ранний рабочий трамвай номер тридцать восемь.
Я не преминул явиться на открытие выставки. В первый день она проходила с бурным успехом, хотя к вечеру народу поубавилось и ни одна вещь не была продана. Таблички с надписью «Продано» никого не могли обмануть. Однако критики в прессе по возможности позолотили пилюлю: вспомнили Генри Мура и поощрили всякое похвальное начинание. Я сам, чтобы отплатить за угощение, опубликовал в «Revue de l'Amйrique Latine» [117] свою хвалебную заметочку, правда скрывшись под псевдонимом Ракурс.
Выставка отнюдь не ломала старых форм: она состояла из гипсовых слепков листьев, ног, фруктов, какие заставляет изображать школьная учительница рисования, расставленных по два или по три группами. Антар-тидо А. Гарай объяснил нам суть осмотра – мол, надо разглядывать не листья, ноги и фрукты, а пространство, то есть воздух между слепками, тогда перед нами предстанет то, что он назвал – а я повторил в публикации на французском – «вогнутой скульптурой».
Успех, который имела первая выставка, повторился несколько позже с выставкой номер два. Она состоялась в типичном старом районе Кабальито и представляла собою пустой зал без каких-либо предметов, если не считать четырех обшарпанных стен, нескольких лепных украшений на потолке и рассыпанной на деревянном полу полудюжины гипсовых обломков. «Все это, – проповедовал я невеждам из закутка, где я собирал свою жатву в виде билетов по сорок пять сентаво, – не стоит и гроша ломаного, для утонченного вкуса здесь главное – движущееся пространство между лепниной и обломками». Критика, не видящая дальше своего носа, не уловила несомненной эволюции автора за прошедший промежуток времени и тупо сожалела об отсутствии листьев, фруктов и ног. Результаты этой кампании, которую я не назову иначе, как неосторожной, не заставили себя долго ждать. Публика, сперва добродушная и подшучивающая, стала возмущаться и в конце концов дружно подожгла выставку как раз накануне дня рождения скульптора, который получил серьезные ушибы от соприкосновения гипсовых обломков с так называемыми филейными частями. Что ж до продавца билетов – вашего покорного слуги, – то он, почуяв беду и опасаясь раздразнить осиное гнездо, вовремя сбежал, прихватив фибровый чемоданчик с выручкой.
Дальнейший мой путь был ясен: найти убежище, гнездышко, уголок, где меня будет трудно обнаружить, и сидеть там не рыпаясь, особенно после того, как практиканты больницы Дюран выпустят на волю контуженого скульптора. По совету друга-повара я устроился в отеле «Новый независимый» на расстоянии полутора куадр [118] от авениды Онсе и занялся сбором материала для своего детективного исследования «Жертва Тадео Лимардо» [119], не упуская случая приударить за некой Хуаной Мусанте.
Несколько лет спустя в «Вестерн-баре», когда я пил кофе с молоком и булочкой, меня застал Антартидо А. Хотя от своих ушибов он уже оправился, у него хватило деликатности не напоминать мне о фибровом чемоданчике, и мы тут же возобновили нашу старую дружбу за чашкой кофе с молоком, которую он опять-таки оплатил из своего кошелька.
Но к чему столько вспоминать о прошлом, когда настоящее набирает силу? Самый безнадежный тупица поймет, что я говорю о потрясающей выставке на площади Гарай, которая увенчала упорный труд и творческий гений нашего слегка проученного героя. Все было спланировано в «Вестерн-баре». Кружки пива чередовались с чашками кофе с молоком, и мы двое, поодаль от других посетителей, вели дружескую беседу. Он поведал мне о своем замысле, который при ближайшем рассмотрении оказался всего лишь жестяной табличкой с надписью «Выставка скульптур Антартидо А. Гарая» на двух сосновых столбиках, которую нам предстояло водрузить на видном месте, чтобы ее не миновали прохожие, идущие с авениды Энтре-Риос. Вначале я настаивал на готическом шрифте, но в конце концов мы сошлись на обычных белых буквах по красному фону. Без разрешения муниципальных властей, воспользовавшись ночной темнотой, когда сторож спит, мы установили табличку под дождем, щедро поливавшим наши головы. Совершив сие деяние, мы разбежались в противоположных направлениях, чтобы не угодить в лапы полиции. Нынешняя моя квартира находится за углом, на улице Посос, скульптору же пришлось топать пешком до фешенебельного квартала площади Флорес.