Изюмина, все еще сжатая Триярским, кивнула.
— Так что сделать тебя моей идеей, Триярский, не удалось, а тут еще черепаха. Ариадна Ивановна, вы успели рассказать нашему дорогому гостю, что дуркоры спускались в шахту, обязательно привязав к поясу черепаху? Нет? Только про песни? Подождите, Ариадна Ивановна, сейчас наш нетерпеливый гость вас отпустит. Кстати, кто у нас в лаборатории занимался черепахами?
— Покойный Мовсесян, — пропищала сдавленная Изюмина.
— Вот видишь, Триярский: покойный Мовсесян. Конечно, я пропустил тебя через гелиотизацию: сильно мелькал ты под ногами с утра — но ты оказался, во-первых, на пустой желудок, во-вторых, любителем рептилий. Так что, когда у тебя через полчаса наступит помрачение, оно может оказаться не слишком долгим… неделя — две. За это время тебя вышвырнут с работы и отсудят дом. Тогда и придешь ко мне. Приползешь то есть. Ерема!
Кукла, выглядывавшая из-за локтя Черноризного, неожиданно закричала:
— Во поре бередженька стояра… Рю-ри-рю-ри, стояра!
Не успел Триярский выхватить пистолет, что-то оглушило его и отбросило в сторону. Пол под ним разъехался, тело понеслось на какой-то подставке вниз. Последнее, что он услышал, были слова Черноризного наверху:
— Сколько раз повторять: после «во поле березонька» — «во поле кудрявая». Кудрявая!
Час девятый. ПОСЛЕДНИЙ ЛОЗУНГ
Платформа с Триярским достигла дна подвала.
Триярский выглянул из шахты в коридор. Пусто; две-три желтушные лампы, качавшиеся, вроде буйков, в волнах темноты.
«А Черноризный сейчас, наверное, распекает проходную за то, что не изъяли черепаху», — Триярский укладывал мертвый панцирь в сумку. «А потом дает команду звонить в дурку, чтобы забрали буйного психа из подвала… Интересно, я превращусь в буйного?»
И Триярскому вдруг стало все равно, во что он превратится через полчаса, что произойдет сегодня в Доме Толерантности, и сколько еще электронных мерзавцев разведет у себя в кабинете Черноризный.
Снизошедшая благость была неожиданно прервана.
Шум шагов, голоса.
«Что… уже дурка?» — Триярский сплющился в какую-то нишу.
Поддалась невидимая дверь — ворвался прямоугольник света, в который вошли четверо в американской форме. И двинулись в сторону Триярского, рассекая коридор свинцовыми шагами и по-кавказски шероховатыми фразами.
«А вот это уже конец», — усмехнулся Триярский, прикипев к стене.
За несколько шагов до Триярского четверка остановилась. Один за другим, исчезали в той самой шахте… Взвыл мотор, загудели натянутые тросы.
«Ха-кха-ха», — обрадовались в шахте. Четверка взмыла вверх.
Триярский рванулся к железной двери, через которую они вошли — дверь поддалась, в глаза хлынул кипящий, перемешанный с дождем свет.
Выбежал, сжимая в кармане покрытый холодным потом пистолет.
Никого. Внутренний двор. Обглоданная стена, два бака с дымком.
Все это его почему-то обрадовало — именно та предельная четкость, не затуманенная безумием, с которой он видел и осознавал эту дырявую стену, эти баки, эту вонь и этот дождь, летевший на его смятое вдруг в улыбке лицо.
— Еще двадцать минут, еще можно…
Бросился в пролом в бетоне.
Через секунду Триярского можно было видеть вылезающим из-под лозунга:
«Толерантность — залог нашего мира. Областной Правитель».
Звон стекла наверху заставил Триярского задрать голову.
И отскочить — прямо на него откуда-то сверху Башни падал, стремительно увеличиваясь, человек.
И рухнул в клумбу в паре метрах от Триярского.
— Аххх-а… Трия…ский… — прохрипел упавший.
Черноризный.
В руке была зажата все та же японская сабля; рубашка сползла жгутом, голая поясница. Харакири… или как его там. Не успел.
Рухнуло с металлическим звоном второе тело.
— Обунаи-йоо… обунаи-йо!
Искореженный Ерема, аварийно мигая, пытался подняться.
— Хадзукащи… До-о щтара… Во поре береджонька стояра!
Черноризный таращился на нависшие над ним гнилые хризантемки клумбы.
— …ярский… спуск во втором корпусе шлифовального цеха, обязательно. И спасетесь…
— Как найти?
— … она покажет…
Триярский обернулся — за ним стояла Изюмина.
— Ариадна… новна… моя самая эффективная… идея…
Изюмина всхлипнула.
— Во поре береджонька стояра… — напевал Ерема, — во поре кудорябенька стояра… А… дэкита! Поручирощ! Во поре кудорябенька стояра…
— Заткните его… Эх — как все… предупреждал же Исав… Исав!
Новая конвульсия прокатилась по телу бывшего зама.
Последняя.
— А теперь — побежали, товарищ Триярский! — дернула за рукав Изюмина.
Она была права: из окна, из которого только что вылетел Черноризный со своим ассистентом, выглянула бритая голова. Защелкали выстрелы.
Завыла сирена. Триярский бросился за угол следом за Изюминой.
— Во поре кудорябая стояра…! Рю-ри-рю-ри… — неслась вслед лебединая песня Еремы.
Они неслись по Заводу: ограды, пирамиды металлолома, таборы грузовиков, желтые лужи; лестницы, ввинчивающиеся в пустоту. Стены: крашеные — кирпичные — в кафеле цвета хозяйственного мыла — подпирающие новый лозунг…
За какой-то из стен выскочил один из лихой четверки — на мотоцикле; автомат. Триярский выстрелил — догонявший рухнул; мотоцикл полетел дальше.
Снова замелькали бывшие цеха, наполненные битым стеклом, переходы с карфагенскими арками.
— Кто это был? — крикнул Триярский, когда они спускались в какой-то люльке на первый этаж полузатопленного цеха.
— Дети… наслоились семейные обстоятельства… облучение…
«Сама-то, тоже облученная… Куда еще заведет», Триярский вглядывался в восторженное лицо Изюминой.
— Не волнуйтесь, это самый кратенький путь… — словно поймав его мысли, кричала Изюмина. — Я же выросла на заводе: отец, Иван Пантелеич, красавец — я вам рассказывала…
Триярский в полутумане ловил ее запыхавшуюся болтовню. Пространство начинало искривляться, вздуваться, выплевывать какие-то пузыри. Головная боль вскипала до степени рвоты — а он все бежал, бежал за фиолетовым плащом этой двужильной кандидатки бабаягинских наук, обжигавшей детей невидимыми лучами во имя науки и драгоценного Ермака Тимофеевича…
Снова улица… ну, вот и началось! Семь всадников в лохматых шапках, и еще несколько пеших, копья, перья какие-то шевелятся.
— Ариадна Ивановна… я схожу с ума… у меня галлюцинации!
— Это не галлюцинация, это наша монголо-казахская самодеятельность, — тянула его за руку сквозь строй рогатых шлемов Изюмина. Здоровалась с кем-то; шлемы улыбались, кивали. — Репетируют, бедные, под дождиком…
Самодеятельная орда, расступившись, осталась позади.
— Нет у них помещения. Им сегодня тоже в Толерантности выступать… Ну, пришли.
За поворотом открылся новый цех с уцелевшей со времен Белого Дурбека надписью на латинице (была мода): «SСHLIFOVALNI SEX».
«Шлифовальный цех», сообщала надпись поменьше.
Цех был обитаем: вертелись станки, бегали однообразные женщины в комбинезонах.
— Де-евоньки! — закричала Изюмина. — А ну-ка ручки вверх — и за голову! Триярский, помашите-ка вашим пистолетом, порадуйте коллектив…
Они бежали между застывшими комбинезонами.
— Салям… салямчик… — успевала здороваться Изюмина, — здоровьечко как… Руки, ручки за голову, говорю… Нет, не заложница — приказ Ермака Тимофеевича… Да, передам ему привет, все ему передам…
Забежали в подсобку — запах гуаши и скипидара.
— Стенды здесь изготовляем — не запачкайте. Вот и второй корпус.
Пространство снова выгнулось, взъерошилось, полетели пузыри. Штативы, реторты, шайбочки сухого спирта… Около одного завала Изюмина стала судорожно расчищать пол.
— Готово, — улыбнулась Изюмина, указывая изрезанной в кровь ладонью на железный люк. Вдруг разом посеревшее лицо Изюминой пугало даже больше ее кровавых ладоней и съехавшего набок фиолетового парика.
— Что там, Ариадна Ивановна? — Триярский нагнулся, сдвигая люк.
— Спасение… Быстрее! Вот фонарик. Как спуститесь — поворачивайте все время направо. Ну, теперь прощайте, мне пора…
— Куда? — Триярский был уже наполовину в люке.
— Куда… мм… лозунги рисовать, как вы мне и сказали. Верю-верю, что шутили… А кто сверху люк опять замаскирует? А погоню отвлечь? Хи-хи, фрау доктор Изюмина… все им покажет — вундербар.
Поправила парик и послала исчезающему в темноте Триярскому поцелуй.
Держась изрезанными пальцами за сердце, Изюмина закидала люк прежним мусором. Зашагала обратно; остановилась, достала зеркальце, пошаркала губы помадой. Побрела, пошатываясь… В комнате, пахшей гуашью и скипидаром, свернула к свежегрунтованным стендам, ожидавшим своей участи в виде изречений Чингисхана или Ницше.