Огляделась. Подползла к самому большому белоснежному стенду, благоухавшему чем-то пионерским и одновременно — причастным высокому искусству, Передвижникам, «Возвращению блудного сына», перед которым молодая Изюмина когда-то потеряла сознание, смутив экскурсию…
Погрузив кисть, Изюмина задумалась. И быстро, учительским почерком, вывела: ВЕЧНАЯ СЛАВА ПРОЛЕТАРИЮ ИВАНУ ПАНТЕЛЕЕВИЧУ ИЗЮМИНУ! УРА!
На «ура» рука дрогнула: из первого корпуса долетела гортанная речь, захрустели шаги. Придерживая правую руку левой, чтобы не дрожала, смаргивая накипающие слезы, Изюмина быстро дописала лозунг.
Через полминуты, когда страшная четверка (один, раненный Триярским, — с забинтованной рукой) ворвалась в комнату…
Ариадна Ивановна неподвижно сидела на полу.
В ладонях отпевальной свечой торчала измазанная в краске кисть. Стеклянные глаза глядели на ворвавшихся с немигающим детским удивлением. Над телом ее сиял свежей краской все тот же аккуратный лозунг:
ВЕЧНАЯ СЛАВА ПРОЛЕТАРИЮ ИВАНУ ПАНТЕЛЕЕВИЧУ ИЗЮМИНУ! УРА!
И ниже: Твоя Адочка.
Направо, еще раз направо.
Пятно фонаря елозило по стенам, сглатывалось тьмой.
Вдруг выплыла Изюмина, с охапкой рыжих хризантем (ей больше бы пошли гвоздики) — нет, показалось… Что это за топот сзади? Ну-ка, на них, фонариком. А-а, испугались!
А эт-то что такое?! Ермак Тимофеич, ну-ка, сбросьте кимоно, я вас узнал. Э-э, да вы — женщина. «Я не женщина, я наша японская самодеятельность. Видите кокошник — это для во поле березоньки». Допустим. Аллунчик! Ты-то что здесь делаешь? «Руслан, я пришла сообщить, что мы разные люди. Я вообще со всеми мужчинами — разные люди. Ты должен был спасти Черноризного, как мою самую сексапильную идею».
Снова направо. Или это уже «лево»? Аллунчик, это право или лево? Да прекратите эту головную боль, наконец! Ах, и Лева здесь… Лева, у вас с собой нет анальгина? остался в аптечке «мерса»… в вашем новом жилище не пьют анальгин? Вы поэт, Лева, вы поэт.
Ну вот, и вы исчезли… А, бабочки, бабочки… Стойте — вы какая бабочка? Порода, имя, год рождения. Секундочку, сверюсь с «Кто есть кто». Простите, вы не махаон? А вы — капустница. Что такое… Про вас ничего не написано… ну, не расстраивайтесь — про меня тоже. Я скоро стану одним из вашего стада, мы будем лететь по подземелью, сворачивая все время направо. И вылетим к небу, где луна, луна. Она ведь тоже — бабочка, только ночная… Как больно… Можно я вытру вашими крыльями слезы… Что это? Что это, почему погоня — спереди? Конец… куда провалился пистолет… А-аааааааа!
Навстречу шло высокое, с бычьей головой, чудовище, держа перед собой синее пламя.
Из Триярского вырвался еще один крик, и сыщик рухнул к каменным ногам подбежавшего чудовища.
Первую секунду Акчура испугался не меньше — шаги, потом пронзительный свет в лицо… наконец, крик этот жуткий.
Нет, это его, кажется, испугались. Вон, смотри, упал. Сумасшедший какой-то. Хотя в этом лабиринте тронуться — даже понятно. А фонарик у него… здорово.
Акчура нагнулся. Живой, дышит… улыбается.
— Э, мужик! — Акчура помог ему подняться. — Здравствуйте, говорю.
Улыбка.
— Я тоже рад, — улыбнулся Акчура. — Может, чего-нибудь скажете?
Улыбка. Акчура нахмурился:
— Я — Дмитрий. Дима. Ди-ма. Вы — кто? Вы?
Посветил в лицо. Лицо, между прочим, умное. И без особой щетины — значит, новоприбывший. Или у него там в сумке бритва? Что у него там, кстати?
— Рус-лан, — неожиданно сказал незнакомец. — Рус-лан.
— Да?! — обрадовался Акчура. — А я Дима, Дмитрий Акчура. Может, читал что?
При слове «Акчура» Руслан забеспокоился, заводил зрачками, кивнул. «Ну, вот и психи меня уже знают», — хмуро поздравил себя Акчура.
— Я сумку твою гляну, сумку? Разрешаешь? Эту вот сумку.
Руслан прижал сумку к себе. Потом расстегнул молнию и достал мертвую черепаху.
— У, — сказал он, качая ее на ладонях.
«Полный шизик», вздохнул про себя Акчура.
— Ууууууууу, — неожиданно откликнулась тишина. С той стороны, откуда только что явился Руслан со своей рептилией.
— Стой… это не эхо… смотри!
Руслан тоже повернул голову в сторону этой новой ноты, плывшей по лабиринту… Следом просочился свет, бледный и невнятный.
— Свет, — заплакал Руслан.
— Ну да, свет, свет, соображаешь, шизик. Откуда только он тут взялся… Айда, узнаем. Айда. Ну, идем, может, там какое-нибудь спасение.
Новые знакомцы встали — Акчура с фонариком, Руслан со своей черепахой. «Не плачь», — уговаривал Акчура, подталкивая вперед Руслана, — «я вот тоже знаешь, как ревел, а потом камешек меня спас, и тебя я с фонариком встретил, и обойдется все может… в фонарике надолго батареек? Ну, топай, братишка, топай…».
Шли, сворачивали, снова сворачивали. Свет, вначале едва ощутимый, нарастал; вот уже Акчура мог разглядеть в нем, не тыча фонариком (даже погасил для экономии), лицо своего нового знакомого. Странно, по мере приближения оно разглаживалось, делаясь из скомканного в улыбку — просто очень печальным; «безумно печальным» — хотя Исав бы так не написал (что с ним сейчас…?).
— Смотри, смотри, Руслан!
Они вышли к небольшому пещерному озеру. Посередине горел островок. На нем — необыкновенной работы трон — он и разбрасывал по пещере синее сияние.
— Трон Малик-Хана! Тот самый. Это сколько ж гелиотидов? — бормотал Акчура.
— Здравствуйте.
Этот шероховатый, обыденный голос, прилетевший непонятно откуда (Акчура завертел головой, смаргивая слезы), совершенно не вязался ни с озером, ни с троном, ни с песней — тоже, кстати, не разберешь откуда летевшей.
«Может, на колени нужно?», — думал Акчура. На всякий случай поклонился:
— Великий царь… Малик-Хан…
Островок покачнулся:
— Я просто посланник. Мне нужно получить черепаху, тогда я смогу отвести безумие и помочь вам выйти обратно к солнцу.
Снова Акчура напрасно вертел головой: никаких звуковых приспособлений на гладких стенах пещеры не выделялось.
— Черепаху? — переспросил Акчура («Сказать — не сказать, что мертва?», — кипело в мыслях). — Но она по дороге, к сожалению, м-м…
— Она уснула. Положите к основанию трона.
Остров шелохнулся и поплыл к спутникам, передвигая под собой в бесшумной воде свое еще более подробное светящееся отражение.
Теперь, приблизившись, трон проступил во всех деталях. Был он действительно из гелиотида, как белого, так и зеленоватого, носящего имя «змеиного», или «наманганского». На спинке трона более темным гелиотидом было набрано дерево, имевшее дугообразные ветви, между которыми блуждали Солнце и Луна. Вершина причудливого дерева была занята птицей синего камня, стоявшей по щиколку в гнезде, в котором, видимо, ожидала птенцов. Корни древа сторожились двумя сильными черепахами, а вокруг него замерло в хороводе двенадцать отборнейших звезд. Вся эта картина мерцала, Солнце с Луною переговаривались сиянием, а крыло птицы то покрывалось яростным огнем, то делалось мирным.
Рядом с плывущим островом поднялась из воды…
Черепашья голова, окутанная тиной и песком. Остров был черепахой.
«А ведь я слышал, что гелиотид — это слезы подземных черепах», — мелькнуло у Акчуры, не отрывавшего мокрые глаза от трона. Где слышал? Музей… экскурсоводная указка в сухонькой руке. Как постарела эта рука! Он помнил ее перепачканную мелом, скребущую школьную доску: «МЫ ДЕ-ТИ ДУР-КО-РОВ, НА СМЕ-НУ ОТ-ЦАМ МЫ СПУС-ТИМ-СЯ В ГО-РЫ…». «Мы! де! ти! дур! ко! ров!», повторяет следом за помазанной мелом рукой даун Янька, Акчурин сосед по парте. И весь класс повторяет, радуется, торопится скорее в горы — на смену отцам. А то эти хитрые отцы успеют сами найти трон Малик-Хана, распилить его между собой и потащить его на какое-нибудь свое ВДНХ, и напишет тогда на доске Адочка «Позор 4-му Б!», заставит снимать трусы и сдавать гелиографию…
Трон подплыл к берегу.
— Кладите.
Руслан топтался со своей черепахой, пялясь то на трон, то на Акчуру.
— Ну, давай, давай, братишка, — похлопал его Акчура, — давай же, будет хорошо… Хорошо тебе будет, дурак, нормальным станешь!
«Хорошо, что не буйный», вздохнул Акчура, глядя, как его новый друг послушно протягивает каменное черепашье тельце к слепящему трону.
Ожила.
Заработала лапками, подняла мешковатую голову. Поползла, переваливаясь к трону.
— Как загорится — хватайте.
«Кто еще тут загорится?», — успел подумать Акчура.
Едва достигнув трона, черепашка остановилась. Панцирь сплющился, расслоился, затопорщился четырьмя углами, стал похожим на стопку листов или книгу и — вспыхнул.
Уже стихшие голоса запели сильнее; словно раздуваемое ими, пламя взмыло вверх. Акчура побледнел: «Как же… невозможно… руки!». Он, казалось, сам был на пороге безумия, глядя на гибнущее в огне спасение.