— Она приезжала из Риги сюда? — переспросил я, чувствуя, как в лицо ударила краска, а в груди опять забухало.
— Три денька тут пробыла и все плакала… Чем-то обидел ее этот парнишка. Видно, крепко обидел; я ее раньше плачущей-то и не видела никогда. Случалось, и поколочу, за дело, понятно, зубы сожмет, глазищами зыркает, аж страшно… А тут уткнется в подушку и часами воет, даже жуть берет. Потом вещички свои собрала, с этого комсомольского учета снялась… Куда, говорю, тебя леший понесет? Стоит ли убиваться из-за какого-то молокососа? Он тебе в мужья-то не годится, почти ровесник… «Я, — отвечает, — не из-за него уезжаю, просто мне в этом городе противно жить, а его…» — к старости совсем память отшибло: забыла как звать-то этого парня?
— Не важно, — сказал я. — Ну и что «его»?
— «А его, — говорит, — ненавижу! И всю жизнь буду ненавидеть! А если он когда-нибудь придет, ничего ему не говори, ни одного слова! Для меня больше этот человек не существует… Помер, — говорит, — он для меня, в пыль превратился». Как сейчас помню ее лицо: осунувшееся, бледное, одни глаза на нем… Паренек, который провожал ее, взял чемоданишко, и они ушли на вокзал… Не сказала, куда и поедет, девчонка-то она с норовом была. Сказала, что напишет… А первое письмо пришло годов через пять.
— Какой из себя паренек? — спросил я. — Ну, что провожал ее?
— Не помню, родимый, столько годов прошло. Динка-то, она всегда добрая была, для человека ничего не пожалеет… И деньги, когда стала зарабатывать, присылала и посылки… Про мужа ничего не писала, все больше интересовалась, не встречала ли я в городе этого парня с мотоциклом… Написала я ей, что он не один год, после того как она уехала, обивал порог: нет ли для него письма? Я только отмахивалась, сама ведь просила не разговаривать с ним… Походил, походил мальчишечка-то и перестал… У молодых-то все быстро проходит: и горе, и любовь… Не видела я его больше ни разу, а и увидела б, так не признала. Годы идут, люди меняются и на обличье, и изнутри…
— Как она погибла? — помолчав, спросил я. Во время этой паузы старуха вылила остатки водки в свой стакан и выпила. Я обратил внимание, что она не закусывает. Взяла сморщенный помидор, помяла в пальцах, понюхала и снова положила на тарелку.
— Узнала я об этом, считай, через полгода… Муж ейный написал, он ведь и сам чудом живой остался… Зарабатывали с мужем, видно, хорошо, ну и купили на свою погибель машину. Поехали из Севастополя в Ялту, что ли. А дороги там — сам, наверное, знаешь, какие, дождь прошел или что другое, только закувыркались они на крутом повороте по каменьям вниз… За рулем-то сама Динка была. Ее и до больницы не довезли — померла, а муж в госпитале три месяца провалялся… Подлечили его, заштопали, а в море больше не пустили. На берегу работает, в штабе. Оно и лучше, хоть за дочкой будет присматривать. Без родительского-то глаза они и вырастают отпетыми… Вон возьми мою внучку! Два года назад заявляется… Я отворила дверь и обомлела: Динка! Осеняю себя крестным знамением, думаю, спьяна… гм, какой-то праздник был… померещилось, думаю. А это внучка моя, Юлька. Из райцентра приехала в город. Видишь ли, там ей не нравится жить: тоска зеленая! И даже школу один год не доходила, пошла работать. У Аннушки-то, дочки моей, их пятеро, так она ее особенно и не удерживала. Отец Юлькин — Анисим, три года назад под поезд попал… Сцепщиком он на станции работал, ну и что-то там случилось… И осталась Аннушка одна с пятерыми ребятами. Юлька-то с каждой зарплаты посылает по почте матери, да все равно Аннушке-то трудно с такой оравой. Правда, старшенький мальчишка уже тоже работает, да что он там на молокозаводе получает?.. А Юлька-то как-то была в Севастополе, когда еще Дина-то жива была, и вот с Динкой сошлись… Видно, характеры у них одинаковые… Эта-то тоже с норовом! Вон и фотографию Динкину прилепила над своей кроватью. Разве что богу на нее не молится… Куда на ночь глядя ушла? Никогда не скажет… Работала она крановщицей на стройке, хорошо зарабатывала. А сейчас какой-то новый завод за Сеньковским переездом пустили — их много сейчас понастроили, — так она на мостовом кране работает… Динка-то, когда девчонкой была, и не знала, что такое выпивка, да и с парнями, хотя и любила хороводиться — они ее за свою считали, — никогда не позволяла себе ничего такого, а Юлька совсем другая: курит, на танцульки бегает, этот магнитофон всю ночь крутят… Мне и слова не дает поперек сказать: глазищи вытаращит… Я боюсь с ней и связываться. Она как приехала, и то выглядела настоящей девицей, а сейчас ей двадцать два. Вон они теперь какие растут здоровенные да рослые… Как-то привела домой подружек, запустили этот магнитофон и давай отплясывать. А танцуют не так как раньше, все с вывертами, задницами вертят. Я уж спать легла, а эта шарманка гремит, подружки-то и то отказались, совестливые, кивают в мою сторону, мол, человеку спать мешаем, а она засмеялась и говорит: «Не обращайте внимания, она глухонемая…» И так мне, мил человек, обидно стало…
— У вас письма не сохранились? — спросил я, видя, что старуха настропалилась всплакнуть.
— У меня нету, — ответила она. Разве что у Юльки письма да карточки где-нибудь запрятаны… — Старуха перевела взгляд с пустой бутылки на меня. Глаза у нее снова потускнели, однако шевельнулось в них что-то. Старуха, моргая, уставилась на меня. По привычке она пожевала губами, и волосатая бородавка ее зашевелилась, как живая, задвигав волосинками-усиками.
— Погоди, родимый, а ты не тот самый парнишка, что на мотоцикле к ней кажинный день приезжал? Вроде бы обличье мне твое знакомое? — сказала она. — Да нет… тому уже должно быть к сорока, а ты еще молодой, вон на голове ни одной седой волосинки не видно… И тот был ростом куда пониже.
— Можно мне эту фотографию? — спросил я, хотя и догадывался, что ответит старуха.
— Юлька мне глаза выцарапает, — сказала она. — Я как-то ляпнула не так про Динку-то — она ей вроде бы двоюродной сестрой приходится, так она на меня, как кошка, набросилась!
Надев плащ и стоя на пороге, я взглянул в выцветшие старушечьи глаза и спросил:
— За что же Рысь так жестоко обиделась на того парнишку… с мотоциклом?
Спросил просто так, зная, что на этот вопрос мне старуха не ответит. Да, пожалуй, теперь и никто не ответит.
— Зеленая была, — сказала старуха. — Один бог знает, что ей тогда в голову вдарило? Стоит ли об этом печалиться?
Хитрая старуха все-таки догадалась, кто я. И сейчас мучительно соображала, какую она выгоду сможет извлечь из этого неожиданного визита. Я это видел по ее лицу, глазам. Движения ее снова стали суетливыми, а губы, будто бы существуя независимо от нее, играли в пятнашки с бородавкой. Я уже отворил дверь в слабо освещенный коридор, когда она легонько хлопнула себя по морщинистому лбу и сказала:
— Окаянная память! Этот парнишечка, который ее провожал на вокзал, тоже приходил ко мне… Дай бог не соврать… Когда же это было? Ох, давно, не вспомнить…
— Зачем он приходил?
— Тоже вот интересовался, нет ли письма… — Старуха задумалась. — Кажись, какое-то письмо было… Я ему отдала.
— Вспомните, кому было адресовано письмо? — закричал я, нагибаясь к ней. — Это очень важно. Вспомните, как выглядел этот парень. Высокий, здоровый, со светлыми волосами? Или худой, черный?
— Не высокий, — морщила лоб старуха. — Полный из себя, но не высокий… И волос у него не светлый. Скорее темный… Да и не приглядывалась я к нему, родимый.
— До свидания, Елизавета Гавриловна, — совершенно подавленный сказал я. — Может быть, еще зайду.
— Я подумаю, — пообещала старуха, — хоть голова и дырявая, а может, чего и вспомню?
Я вышел из подъезда и прислонился к озябшему тополю. На небе меж туманных, серебристо подсвеченных ущербной луной облаков мирно посверкивали звезды. Прохладный ветерок обдувал мое разгоряченное лицо. Над головой со свистом захлопала крыльями большая птица, негромко крикнула, и мне на плечо бесшумно опустился узкий желтый лист. Я выпил полтора стакана и был абсолютно трезв. Я наконец сообразил, что произошла какая-то неслыханная несправедливость… Мелькали лица друзей, знакомых той далекой поры, когда я жил в Великих Луках и учился в техникуме… «Кто, кто мог так бесцеремонно вмешаться в мою жизнь, в жизнь Рыси и все перевернуть вверх дном?»
«Кто?!» — я, наверное, это выкрикнул, потому что птица снова завозилась в листве и мимо лица спланировал на тротуар еще один зазубренный красный лист.
Я собирался заглянуть в формовочный цех — там вышел из строя вибратор, — когда пришел он. Выше среднего роста, широкоплечий, с короткой вьющейся челкой и небольшой коричневой бородкой, он скорее походил на студента-филолога, чем на инженера-конструктора. Под мышкой у него была большая серая папка, в таких держат свои эскизы художники. Под мягкой кожаной курткой надет серый свитер с широким воротом, джинсы заправлены в сапоги с «молнией». На отвороте куртки маленький спортивный значок Ленинградского студенческого общества. Редко кто из выпускников носил «поплавки». В основном заочники. Признаться, я и сам институтский значок привинтил только один раз, когда фотографировался для факультетского альбома.