— Что это? — спросил Адам.
— На пузырьке было написано «валиум».
— Что это такое?
— Не знаю. Какой-то транквилизатор. Давай проглотим и посмотрим, что будет.
Адам остолбенел.
— Проглотим эти таблетки? — переспросил он. — Прямо сейчас?
— Эй! — прошептал я. — Ты что? Потише!
— А потом пойдем в школу? — продолжал он еще громче.
— Ну да! Давай попробуем!
— Но ведь мы даже не знаем, что от них с нами будет!
— Вот и выясним заодно. Давай! Наверное, раз мать их принимает, они не особенно вредные.
— Твоя мама больна, — сказал он.
— Не больше, чем все остальные, — ответил я.
Желтые круглые таблетки, размером со шляпку гвоздя, лежали у меня на ладони, отражая матовое осеннее утро. Чтобы прекратить затянувшуюся дискуссию, я взял и проглотил одну.
— Дикость, — грустно сказал Адам. — Дикость.
Он повернулся и отошел от меня к другим ребятам. Наш следующий разговор состоялся через двенадцать лет в Нью-Йорке, когда он с женой вынырнул из коралловой полутьмы гостиничного бара. Он рассказал мне, что стал владельцем химчистки, специализировавшейся на особо трудных заказах: свадебные платья; старинные кружева; ковры, впитавшие в себя вековую пыль. Мне показалось, что он вполне счастлив.
Я спрятал вторую таблетку обратно в карман и провел утро в блаженной полудреме, идеально гармонирующей с погодой. За ланчем я снова встретился с Бобби. Мы оба улыбнулись и сказали друг другу «Здорово, старик». Я протянул ему таблетку, предназначавшуюся Адаму, которую он тут же с благодарностью проглотил без лишних вопросов. В тот день я ничего не рассказывал. Я почти совсем не открывал рта. Но, как выяснилось, молчать со мной Бобби было так же интересно, как и слушать мою болтовню.
— Мне нравятся твои сапоги, — сказал я, когда он в первый раз сидел на полу моей комнаты, скручивая косяк. — Ты где такие достал? Или нет, погоди, это, наверное, нетактичный вопрос. В общем, по-моему, у тебя очень клевые сапоги.
— Спасибо, — отозвался он, мастерски заклеивая косяк кончиком языка. Вопреки моим заверениям, что я курю марихуану с одиннадцати лет, я не делал этого еще ни разу.
— Вроде неплохая, — сказал я, кивнув на полиэтиленовый пакетик с золотисто-зеленым порошком, который Бобби извлек из кармана своей кожаной куртки.
— Ну… вообще-то… нормальная, — сказал он, закуривая.
Его спотыкающиеся фразы не содержали иронии, скорее уж в них можно было расслышать почти болезненную неуверенность и замешательство. Как будто он не сразу может вспомнить нужное слово.
— Пахнет приятно, — сообщил я. — Но я все-таки открою окно. Вдруг мать зайдет.
Я считал, что нам просто необходимы общие враги, как-то: администрация Соединенных Штатов, наша школа, мои родители.
— У тебя, — сказал он, — замечательная мать.
— Нормальная.
Он протянул мне косяк. Естественно, я постарался изобразить из себя уверенного профессионала. Разумеется, затянувшись, я закашлялся так, что меня чуть не вырвало.
— Довольно крепкая, — сообщил он и, сделав элегантную затяжку, снова передал мне косяк без дальнейших комментариев.
Я вновь захлебнулся дымом, но, придя в себя, получил косяк в третий раз, как будто ничего не произошло и я на самом деле был тем заправским курильщиком марихуаны, каким хотел показаться. В третий раз у меня вышло чуть получше.
Вот так, не изобличая моей неопытности, Бобби начал знакомить меня с нравами поколения.
Мы вообще не расставались. Это была внезапная безоглядная дружба, какая вспыхивает иногда между одинокими и самолюбивыми подростками. Постепенно Бобби перенес ко мне свои пластинки, постеры и одежду. Побывав однажды у него, я сразу понял, от чего он бежит: в доме стоял кислый запах давно не стиранного белья и несвежих продуктов, по комнатам, ставя ноги с пьяноватой тщательностью, бесцельно бродил вечно молчащий отец. Бобби ночевал в спальнике у меня на полу. В темноте я часто прислушивался к его дыханию. Иногда ему что-то снилось и он стонал.
Просыпаясь по утрам, он в первое мгновение недоуменно озирался, а когда понимал наконец, где находится, улыбался. Солнечный свет падал на островок золотистых волосков у него на груди, превращая их в медные.
Я купил себе сапоги, как у него, и начал отращивать волосы.
Со временем он начал говорить свободнее, почти не запинаясь.
— Мне нравится этот дом, — сказал он как-то зимним вечером, когда мы по обыкновению бездельничали в моей комнате, куря «траву» и слушая «Дорз». Снежинки, шурша о стекло, слетали, кружась, на пустынную, безмолвную мостовую. «Дорз» исполняли «L. A. Woman».[8]
— Сколько может стоить ваш дом? — спросил он.
— Скорее всего, недорого, — ответил я. — Мы не богаты.
— Я бы хотел когда-нибудь жить в таком доме, — сказал он, протягивая мне косяк.
— Да брось ты, — сказал я.
У меня были для нас другие планы.
— Серьезно, — сказал он. — Мне нравится.
— Нет, — сказал я. — Просто ты сейчас под кайфом. На самом деле ты так не думаешь.
Он затянулся. Курил он красиво — изящно, почти по-женски придерживая косяк большим и средним пальцами.
— А я все время буду под кайфом, — заявил он, — чтобы мне всегда нравился этот дом и Кливленд и вообще чтобы все было как сейчас.
— Ну, есть и другие способы прожить эту жизнь, — ответил я.
— Нет, скажи, а неужели тебе здесь не нравится? Я не верю. Ты сам не понимаешь, что у тебя есть!
— Понимаю, — сказал я. — У меня есть мать, которая каждое утро спрашивает, что именно я хотел бы съесть на обед, и отец, который почти не вылезает из своего кинотеатра.
— Да… — ухмыльнулся Бобби.
Его широкая в запястье рука, покрытая светлыми волосками, лениво покоилась у него на колене. Просто и небрежно, словно в этом не было ничего особенного.
Мне кажется, я знаю, когда моя симпатия переросла во влюбленность. Однажды ранней весной мы с Бобби сидели в моей комнате, слушая «Грейтфул дэд». Это был обычный вечер моей новой жизни. Бобби передал мне косяк, я взял его, а он, убирая руку, недоуменно взглянул на темно-каштановое родимое пятно на внутренней стороне запястья. По-видимому, за все прожитые им тринадцать лет он никогда не замечал его, хотя я обращал на него внимание уже не раз: смещенная немного вбок небольшая пигментная клякса вокруг сеточки вен. Родимое пятно удивило его и, как мне показалось, чуть испугало. Он осторожно дотронулся до него указательным пальцем правой руки с выражением какой-то детской капризности на лице. И тут, как бы уловив спектр его переживаний по поводу этого крохотного несовершенства, я вдруг осознал, что он живет внутри своей плоти так же и с тем же самым смешанным чувством смущения и любопытства, как я — внутри своей. До этого я думал — хотя никогда бы в этом не признался даже себе самому, — что все остальные немножко ненастоящие; что их жизнь — это некое сновидение, составленное из отдельных фрагментов и настроений, похожих на мгновенные снимки — дискретные и однозначные. Бобби прикоснулся к своему родимому пятну со страхом и нежностью. Вся сцена заняла несколько секунд, и драматизма в ней было не больше, чем, скажем, в эпизоде с человеком, взглянувшим на часы и присвистнувшим от удивления. Но в этот момент Бобби как бы открылся мне. Я увидел его. Он был здесь. Вот сейчас он жил в этом мире, потрясенный и слегка испуганный самой возможностью находиться здесь, сидеть в этой комнате, обитой сосновыми планками.
Это длилось какое-то мгновение, но я был уже на другом берегу. После того вторника я уже не мог, даже если бы очень захотел, не думать о Бобби. Все отличительные свойства его личности, все его поступки сделались для меня какими-то особенно реальными, и я то и дело пытался представить себе, что это значит — быть им.
Вечер за вечером мы, как сыщики, бродили по улицам. Мы подружились с парнем по имени Луи, ночевавшим в ящике от рояля. Он покупал нам красное вино в обмен на продукты, которые я утаскивал с нашей кухни. Через пожарные тюки мы вылезали на крыши домов в центре города, чтобы пережить это ни с чем не сравнимое ощущение пребывания на высоте. Наглотавшись таблеток, мы часами шатались по свалке, сверкающей, как алмазная копь: нам попадались таинственные гроты и какие-то особенные холмы, лучащиеся лунным, выбеленным светом, который я все пытался поймать руками. На попутках мы ездили в Цинциннати, чтобы проверить, успеем ли мы смотаться туда-обратно прежде, чем нас хватятся мои родители.
Однажды — вечером в четверг — Бобби привел меня на кладбище, где были похоронены его брат и мать. Мы закурили.
— Старик, — сказал Бобби, — я не боюсь кладбищ. Покойники такие же, как мы с тобой, и хотели они того же самого.