По пути на работу я частенько размышляла об огромном разрыве между описанием моих должностных обязанностей и реальностью. Я говорила себе – коль скоро не могла сказать этого никому другому, – что работаю на контрразведку. Слово это как-то по-особенному звенело. Даже теперь это немножко меня волнует – мысли о незаметной девушке, желавшей сделать что-то для родины. В действительности же я была еще одной конторской девицей в мини-юбке, стиснутой среди тысяч других людей в переходах подземки, например, на станции Грин-парк, где грязь и копоть, и миазмы подземных ветров портили нам прически (сегодня Лондон намного чище). И достигнув рабочего места, я по-прежнему оставалась конторской служащей, – печатала, сидя с прямой спиной, на огромном «Ремингтоне», в прокуренной комнате, подобно сотням тысяч других женщин в британской столице, что приносят папки, разбирают мужской почерк, спешат обратно на работу после обеденного перерыва. Даже жалованье у меня было меньше, чем у обычной конторской служащей. И точно так, как рабочая девушка из стихотворения Бетжемена, которое однажды прочитал мне Тони, я стирала свое нижнее белье в раковине, в углу своей комнатушки.
Как у клерка низшего разряда, моя первая недельная зарплата после вычетов составляла четырнадцать фунтов и тридцать пенсов, согласно новой десятичной валюте, которая тогда еще казалась чем-то несерьезным, недоделанным, чуть ли не жульническим. Я платила четыре фунта в неделю за свою комнату и еще фунт за электричество. Затраты на проезд составляли чуть более фунта, так что на еду и все остальное у меня оставалось восемь фунтов. Говорю об этом столь подробно не для того, чтобы пожаловаться, а следуя духу Джейн Остен, чьи романы я когда-то проглотила в Кембридже. Как понять внутреннюю жизнь персонажа, подлинного или вымышленного, не зная о состоянии его финансов? «Мисс Фрум, поселившаяся в крошечной квартирке в доме номер семьдесят по Сент-Огастинс-роуд на северо-западе Лондона, получала менее тысячи фунтов в год и пребывала в мрачном настроении». Так или иначе, я сводила концы с концами, но вовсе не ощущала себя частью блистательного мира шпионажа и разведки.
Все-таки я была молода, и мрачные мысли не могли угнетать меня подолгу. Моей приятельницей и спутницей во время обеденных перерывов и вечерних вылазок была Шерли Шиллинг, чье аллитеративное имя, напоминавшее о благонадежности старой британской валюты, будто резонировало с ее кривоватой ухмылкой и старомодной страстью к веселью. Уже в первую неделю она оказалась на плохом счету у нашей курившей, как паровоз, начальницы мисс Линг за то, что «слишком долго сидела в туалете». На самом деле Шерли спешно вышла из конторы в десять утра, чтобы купить себе платье на вечеринку, добежала до универмага «Маркс и Спенсер» на Оксфорд-стрит, нашла нужное платье, примерила, примерила следующий размер, расплатилась и вернулась обратно на автобусе – все за двадцать минут. В обеденный перерыв заниматься платьем она бы не смогла, потому что планировала купить туфли. Никто из нас, новеньких, на такое бы не осмелился.
Что можно о ней сказать? Происшедшие к тому времени изменения в культуре могли показаться достаточно глубокими, но, по правде говоря, они не срезали так называемые социальные антенны. За минуту, нет, даже меньше, после того, как Шерли произносила пару слов, человек сведущий уже узнавал о ее весьма скромном социальном происхождении. Отец ее владел магазином спальной мебели в Илфорде под названием «Мир кроватей». Она училась в огромной государственной средней школе, а потом окончила Ноттингемский университет. Она была первой в своей семье, кто продолжил школьное образование после шестнадцати лет. МИ-5, возможно, всего лишь желала продемонстрировать открытость своей политики как работодателя, однако Шерли оказалась уникумом. Она печатала на машинке в два раза быстрее, чем лучшие из нас. Ее память на лица, документы, разговоры, процедуры была острее нашей. Она задавала бесстрашные, интересные вопросы. Поистине, можно счесть знаком времени, что многие девушки в канцелярии ею восхищались – ее мягкий выговор лондонского кокни казался всем очень стильным. Ее голос и интонация напоминали нам о Твигги, или Ките Ричардсе, или Бобби Муре [7]. Кстати, брат ее был профессиональным футболистом и состоял в резерве «Вулверхемптон уондерерс». Этот клуб, как нам было сказано, достиг финала недавно учрежденного кубка УЕФА. Шерли была экзотическим существом и олицетворяла уверенный в себе новый мир.
Некоторые девушки поглядывали на Шерли свысока, но никто из нас не обладал ее непринужденностью и хладнокровием. Многие из нашего набора вполне могли бы дебютировать при дворе королевы Елизаветы, если бы эта практика не была прекращена пятнадцать лет назад. Некоторые были дочерьми или племянницами служивших или отставных офицеров. У двух третей были дипломы почтенных британских университетов. Мы говорили похожими фразами, у нас были похожие интонации. Мы были уверены в собственном общественном положении и вполне смогли бы устроить раут в загородном доме. Однако нашему стилю и манере говорить была присуща нотка искательности, инстинктивное желание уступить, в особенности в тех случаях, когда в нашу сумеречную комнату входили старшие сотрудники так называемого эксколониального типа. Тогда большинство из нас (себя я, конечно, исключаю) становились принцессами потупленного взора и любезной улыбки. Девушки-новобранцы подыскивали себе порядочного мужа.
Шерли, однако, была беззастенчиво шумной и, не испытывая никакого желания выходить замуж, глядела каждому прямо в глаза. У нее была привычка, почти слабость искренне смеяться над собственными анекдотами – полагаю, не потому что она считала, что рассказывает очень смешно, а потому что ей казалось, что жить нужно празднично, и она хотела, чтобы другие разделяли ее веселье. Громкоголосые люди, в особенности женщины, всегда вызывают враждебность, и в конторе было несколько человек, которые от всей души ее презирали. Но в целом Шерли очень располагала к себе, и меня особенно. Возможно, ей помогало то, что она была не красавица. Она была крупной девушкой, и лишнего веса в ней было килограммов пятнадцать. Она носила шестнадцатый размер (я – десятый) и говорила, что нам следует именовать ее «стройной, как ива». И смеялась собственной шутке. Ее круглое, чуть одутловатое лицо спасало то, что оно всегда было оживлено. Наверное, ее самым большим природным достоинством было несколько необычное сочетание черных волос, вьющихся от природы, с бледными веснушками на переносице и серо-голубыми глазами. Ее улыбка всегда казалась чуточку скошенной вправо, что придавало ее лицу выражение совершенно неописуемое, что-то между распущенностью и озорством. Несмотря на скудные средства, она успела поездить по миру больше, чем кто-либо из нас. На следующий год после окончания колледжа Шерли автостопом, в одиночку добралась до Стамбула, сдала там кровь за деньги, купила мотоцикл, сломала ногу, ключицу и руку, влюбилась в доктора-сирийца, сделала аборт и вернулась домой из Анатолии в Англию на частной яхте, на борт которой ее взяли за то, что она согласилась побыть коком.
Однако с моей точки зрения, ни одно из ее приключений не было настолько необычным, как блокнот, который она всегда носила с собой, – детская, затянутая розовым пластиком вещица с коротким карандашом или карандашным огрызком, заткнутым в кольца переплета. Некоторое время она скрывала от меня содержимое блокнота, но однажды вечером в пабе в Масвел-хилле призналась, что записывает в него «умные, смешные или идиотские вещи», которые говорят люди. Она также записывала «крошечные рассказы о разных историях» или просто «мысли». Блокнот этот всегда лежал у нее под рукой, и, бывало, она строчила в нем посередине разговора. Другие девушки в конторе над Шерли посмеивались. Мне же было интересно, насколько далеко простирается ее писательское честолюбие. Я говорила с ней о книгах, которые читала, и хотя она всегда вежливо и даже внимательно меня слушала, собственное мнение она никогда не высказывала. Я даже не знала, любит ли она читать. Ну или она делала из этого большую тайну.
Жила Шерли всего в полутора километрах на севере от меня, в крошечной комнате на третьем этаже дома, выходившего окнами на громыхающую Холлоуэй-роуд. Через неделю после знакомства мы стали встречаться по вечерам. Вскоре я обнаружила, что наша дружба заслужила нам в конторе прозвище – «Лорел и Харди», причем ссылка, в большей степени, относилась к нашим сравнительным габаритам, нежели к комическим проделкам. Я ничего не сказала об этом Шерли. Вечера, считала она, необходимо проводить в пабах, причем предпочтительно шумных и с музыкой. Заведения в квартале Мэйфер нисколько ее не интересовали, и спустя несколько месяцев после того, как завязалась наша дружба, я познакомилась с окружающим человечеством и степенями его растленности в пабах Камдена, Кентиш-тауна и Айлингтона.