— Нет.
— Значит, выше всего этого?
— Нет, — сказал он. — Но я знаю, что все могло бы быть по-другому.
— В каком же это смысле?
— Люди могли бы быть другими. Дети могли бы быть другими.
— Так ведь им бы все равно пришлось работать в шахте, — сказал директор. — В шахте или на фабрике. И жениться, потому что так уж человек устроен. И все равно пришлось бы жить на гроши — так чем тут поможет музыка, или стихи, или книжки, хоть ты и любишь про них распинаться? Они у тебя до того утонченными станут, что вообще в шахту не пойдут.
— Ну и очень хорошо, — сказал он.
— Угу! Ты вот это повтори, когда дома топить будет нечем или в насквозь промерзшем классе. Навидался я таких идеалистов: чуть какая трудность, первыми визжать начинают.
— По-моему, подобное положение вещей можно изменить, — сказал он. — Пожалуй, нам всем следовало бы работать в шахте по очереди.
— По очереди?
— Три месяца в году вам вреда не принесли бы. И никому вреда не принесли бы, если уж на то пошло. А вот польза для нас всех, вероятно, была бы большая.
— Ты, никак, совсем ополоумел: тебе дать волю, так ты нас улицы мести пошлешь.
— А что?
— А то, что у меня квалификация другая. То, что я умею и могу, с неба не падает, знаете ли.
— Так преподавать же нетрудно, — сказал он. — И возможно, если вы три месяца пометете улицы, то преподавать будете даже лучше. — Теперь и он поглядел в окно. — А подмести ее не мешало бы, — добавил он.
— Ну, возможно, у вас есть время вести философские дискуссии, но у меня его нет, — сказал директор, быстро возвращаясь к столу.
— Если не в школе, то где же еще их вести? — сказал он. — И если не с главой педагогического учреждения, то с кем же? — добавил он.
— Ну, так как: музыки больше в классе не будет или вас?
— Это вам решать, — сказал он.
— Тогда боюсь, что вас, — сказал директор. — Хотя мне и жаль. С вашим приходом регби у нас в школе прямо расцвело. Да только, черт побери, жизнь состоит не из одного регби. Считайте, что вы получили предупреждение об увольнении через два месяца и уйдете по окончании триместра. Я уведомлю районный отдел.
— Ну, а рекомендация? — сказал он.
— Для чего?
— Для устройства на новое место.
— Ты, значит, думаешь и дальше преподавать? — спросил директор, уставившись на него.
— Меня научили только этому, — сказал он.
— С твоими идеями ты нигде не удержишься, — сказал он. — Я либеральный директор. А вот попадешь к такому, у которого свои идеи есть, и твой проигрыватель вместе с пластинками полетит в окно. — Он постучал по зубам колпачком ручки. — Рекомендацию я напишу, — добавил он. — Укажу на «идейную независимость, редкую в нашей профессии», а уж они пусть толкуют, как хотят.
— В общем-то, мне жаль уходить, — сказал он.
— Я упомяну, что вы уходите: пусть сложатся вам на подарок.
— Мне никакого подарка не надо, — сказал он.
— Так я же по-хорошему, — сказал директор. — Просто у меня есть мои обязанности. Выполняю я их, худо ли хорошо ли, уже сорок лет. Насколько помню, никто еще не жаловался. Вот исходя из этого опыта я считаю, что вы кругом неправы.
В конце коридора прозвенел звонок.
— Ну, я пойду в класс.
— Очень хорошо. — Директор снова взялся за бумаги и достал из ящика трубку. Вдруг он поднял голову. — Да, кстати, перед уходом внеси деньги за кофе. А то двое-трое взяли да и позабыли — они идут по статье мелких расходов, и в районном отделе с меня требуют отчета за каждый пенс. И на стену лезут, если хоть на полпенса не сойдется.
— Хорошо, — сказал он. — Я не забуду.
— Ладно, — сказал директор и, покраснев, когда Колин улыбнулся, разжег трубку.
— Тебе хорошо было? — сказала она.
— Да.
— Тебе трудно угодить.
— Ты думаешь?
— Я — да. А как другие, не знаю.
Была суббота. Она лежала на двуспальной кровати — ее сестра и зять собирались вернуться только к вечеру.
— В любом случае, — сказала она, — они больше не хотят, чтобы я жила у них.
— Почему?
— Им не нравится, что я вожу в дом мужчину.
— К себе я этого отнести не могу.
— Да, — сказала она. — Ты еще мальчик.
— Я имел в виду, — сказал он, — я не просто какой-то мужчина с улицы.
— Они считают, что, раз я хочу такой свободы, мне следует снять свою квартиру.
— И ты снимешь?
— Да, — сказала она. — Думаю, что да.
За несколько дней до этого к нему на улице подошел незнакомый человек.
Остановившись перед ним на тротуаре, он спросил, как его зовут, и, убедившись, что он действительно Колин Сэвилл, сунул ему в руку конверт.
В конверте, на котором его фамилия была написана печатными буквами, лежала записка, написанная опять-таки печатными буквами: «Оставите вы мою жену в покое или нет?»
И сегодня он показал ей эту записку.
Она глядела на нее довольно долго.
— Наверное, это Дерек, — сказала она. — Совершенно в его духе. — Она положила листок. — А он что-нибудь сказал? — добавила она.
— Просто спросил, как меня зовут, и дал мне конверт.
Теперь, вставая с постели, она сказала:
— Переехать мне надо в любом случае. Дерек вполне способен явиться сюда, если решит, что так для него лучше.
— А почему ты не хочешь вернуться к нему?
— Ты не знаешь Уолтонов. И его не знаешь. Это семейство пожирает все и вся. Если он не сумел вырваться, где уж мне? Их так много, и интересы их так тесно связаны!
Он смотрел, как она одевается. В ее движениях была привычная точность, словно она была здесь одна: она не пыталась прятать свою наготу.
— Ты бы тоже оделся. Они вернутся не позже чем через час.
— Они знают, что ты пользуешься их кроватью? — сказал он.
— Не думаю.
— И совесть тебя не мучит?
— Нет.
— Это для тебя как-то важно? Кровать твоей сестры?
— Ну и что?
— Я просто подумал.
Она поглядела на него с удивлением.
— У нас очень хорошие отношения.
— Она старше или моложе?
— Старше.
Они перешли в ее комнату. Окна выходили на луга за домом. Было как-то странно находиться в чьем-то доме, не имея никакого отношения к хозяевам. Внизу раздался шум подъезжающего автомобиля, и она пошла встретить сестру.
Когда она поднималась назад по лестнице, он услышал ее голос:
— У меня Колин. — Потом она добавила потише: — Я просто хочу тебя предупредить.
Ответа сестры он не услышал, но муж сказал что-то невнятное.
Она принесла на подносе чай. Они сели на узкую кровать.
— А почему мы не можем пить его внизу? — сказал он.
— Морин против всего этого, — сказала она. — Так зачем же навязываться.
Через некоторое время они вышли на улицу и свернули в парк. Какая-то вялость охватывала его теперь всякий раз, когда он гулял с ней. Вначале это ему нравилось — главным образом потому, что она была замужней женщиной. Странная галлюцинация больше не повторялась, и он не стал ничего объяснять. Увиделся он с ней только через две недели, и оба держались так, словно той сцены в спальне ее сестры не было вовсе. В школе Кэллоу избегал его. Почти каждый вечер он уезжал в город на мотоцикле позади Стивенса и встречался с Элизабет либо в доме ее сестры, либо в каком-нибудь условленном месте на центральной площади или возле аптеки ее отца.
Часто они уходили в поля и лежали, обнявшись, где-нибудь в тени живой изгороди.
— Дерек ищет доказательств твоей неверности, как ты думаешь?
— Зачем?
Они подошли к озеру и остановились напротив статуи. Она начала бросать уткам захваченный с собой хлеб.
— Для развода.
— Тебе не хочется фигурировать в бракоразводном процессе? — сказала она.
— Не знаю, — сказал он. — Я об этом не думал.
— Не беспокойся. Ты слишком поздно появился на сцене.
Однако ее голос стал жестким, и он не знал, адресована ли эта жесткость ему или ее мужу.
У нее были тонкие руки и матовая кожа, почти прозрачная, словно светящаяся изнутри, — ничего подобного он прежде ни у кого не видел. Иногда, когда они встречались, щеки у нее отливали легким румянцем, а иногда кожа становилась тусклой или нежно прозрачной.
— Поскольку ты анархист, я не думала, что для тебя это может иметь значение. То есть открытое нарушение условностей, — сказала она.
— А я анархист? — спросил он. О том, что его увольняют из школы, он рассказал ей в тот же день, когда это произошло. Она как будто испытала некоторое облегчение — потому что чувствовала себя неловко перед Кэллоу, решил он.
— Во всяком случая, ты не коммунист, что бы ты там ни наговорил своему мистеру Коркорану. — Немного погодя она сказала: — Уж скорее ты кальвинист. — А когда он засмеялся, добавила: — Но ведь это так? Чему, собственно, ты прилежишь? Я бы сказала, что психология у тебя средневековая, феодальная.