К 38-му объект в Пенемюнде уже принял какие-то очертания, и Пёклер переехал на большую землю. На основании практически лишь трактата Штодды о паровых турбинах да полезных данных, время от времени поступавших из университетов Ганновера, Дармштадта, Лейпцига и Дрездена, группа силовой установки испытывала ракетный двигатель с тягой 1 ½ тонны, давлением в камере сгорания 10 атмосфер и временем работы 60 секунд. Скорость истечения продуктов сгорания у них выходила 1800 метров в секунду, но они стремились к величине 2000. Называли ее волшебным числом, причем в буквальном смысле. Как некоторые игроки на бирже знают, когда подавать стоп-заявку, инстинктивно чуя не напечатанные цифры, но скорости изменения, по первой и второй производной в собственной коже зная, когда включиться, остаться или выйти, — так и инженерные рефлексы настроены на то, чтобы всегда, в любой момент знать, что именно — при наличии ресурсов — можно олицетворить в рабочем железе, что «выполнимо». В тот день, когда выполнима стала скорость истечения 2000 м/сек, до самой A4 вдруг оказалось рукой подать. Опасно было лишь соблазниться слишком уж изощренными подходами. Никто не застрахован. Едва ли остался хоть один проектировщик, не исключая и Пёклера, кто не предложил бы какую-нибудь чудовищную установку, голову Горгоны, всю в сплетеньи труб, трубок, сорок бочек замысловатых арестантов для контроля давления, соленоиды поверх управляющих клапанов на вспомогательных клапанах клапанов резервных — сотни страниц номенклатуры одних клапанов печатались приложениями к этим диким предложениям, что все до единого сулили огромную разность давления между нутром камеры и выходным срезом сопла: очень красиво, если вам по барабану, надежно ли ведут себя в сцепке миллионы подвижных деталей. Но для того, чтобы добиться надежного рабочего мотора, который военные могли бы использовать в полевых условиях для умерщвления людей, подлинная инженерная проблема была в том, как все донельзя упростить.
Ныне запускалась модель A3 — ее шаловливые техники крестили не шампанью, но флягами жидкого кислорода. Эмфаза начала смещаться с силовой установки на систему наведения. В первых испытаниях телеметрия была еще примитивна. Термометры и барометры запечатывались в водонепроницаемый отсек с кинокамерой. В полете камера снимала колеблющиеся стрелки датчиков. После полета пленку изымали, данные воспроизводили. Инженеры сидели и смотрели кино про циферблаты. А тем временем «хайнкели» еще и сбрасывали железные модели Ракеты с высоты 20 ООО футов. Падение снималось с земли установками кинотеодолитов «Аскания». В отснятом за день были кадры с высоты 3000 футов, когда модель преодолевала звуковой барьер. Эдакая странная связь между германским разумом и быстрым мельканьем фальсифицирующих движение последовательных снимков на протяжении по крайней мере двух столетий — ибо Лейбниц, изобретая дифференциальное исчисление, пользовался тем же подходом, дабы разложить траектории пушечных ядер в воздухе. И нынче Пёклеру представится доказательство того, что методы сии вышли за рамки изображений на пленке к человеческим жизням.
На квартиру к себе он вернулся где-то на закате — слишком устал или заморочился, на него уже не действовала вагранка красок в цветниках, каждодневные перемены в горизонте Станции, даже сегодняшнее отсутствие шума с испытательных стендов. Он чуял океан и почти воображал, что круглый год живет на морском курорте, только редко выходит на пляж. Время от времени в Пенемюнде-Вест взлетал или приземлялся истребитель, моторы гасились расстоянием до безмятежного мурлыканья. Мерцал поздний бриз. Ничто не подготовило Пёклера, кроме улыбки от коллеги, жившего в нескольких каморках от него: тот спускался навстречу по лестнице казармы. Пёклер вошел к себе и увидел, как она сидит у него на кровати, носочки внутрь подле цветастого портпледа, юбка натянута на коленки, а взгляд встревоженно, фатально устремлен ему в глаза.
— Герр Пёклер? Я ваша…
— Ильзе. Ильзе…
Должно быть, он сграбастал ее в объятья, поцеловал, задернул шторы. Некий рефлекс. Волосы у нее перехвачены лентой из коричневого бархата. Он помнил, что раньше волосы были светлее, короче — но они же растут, темнеют. Пёклер косовато глянул ей в лицо, и вся пустота его отозвалась эхом. Вакууму его жизни грозил вторжением один сильный натиск любви. Он попробовал сдержать его пломбами подозрения, ища сходства с тем лицом, что видел много лет назад над плечом ее матери, глаза, еще припухшие после сна, скошены вниз поперек спины Лени в дождевике, обе выходят в двери, которые, думалось ему, закрылись навсегда, — и делая вид, что никакого сходства не отыскивает. Быть может — делая вид. А то ли это лицо в самом деле? за годы он так сильно его порастерял, это пухлое детское личико без особых примет… Теперь он боялся даже обнять ее, боялся, что лопнет сердце. Он спросил:
— Ты сколько ждала?
— С обеда. — Она поела в столовой. Майор Вайссман привез ее на поезде из Штеттина, по дороге они играли в шахматы. Майор Вайссман играл медленно, и партию они так и не закончили. Майор Вайссман купил ей сластей, просил передать привет и извинялся, что дождаться Пёклера не может…
Вайссман? Что такое? В Пёклере восстала моргающая умозрительная ярость. Видимо, они все знали — все это время. Никаких нет в его жизни секретов, как в мерзкой каморке с койкой, стульчаком и лампочкой для чтения.
И вот, стало быть, между ним и этим невозможным возвращением стоял его гнев — дабы предохранить его от любви, на которую он вообще-то не мог решиться. Значит, удовольствуемся допросом дочери. Стыд его приемлем, стыд и холодность. Но она, должно быть, почуяла, потому что сидела теперь очень тихо, только ноги нервные, а голос такой приглушенный, что ответы он разбирал лишь отчасти.
Сюда ее отправили из какого-то места в горах, где зябко даже летом, — там вокруг колючая проволока и яркие фонари под козырьками, там свет не гас всю ночь. Мальчиков не было — только девочки, мамы, старушки, жили в бараках, спали на нарах в несколько этажей, часто вдвоем на одном тюфяке. У Лени все хорошо. Иногда в барак заглядывал человек в черном мундире, и Мутти уходила с ним, и несколько дней ее не было. А когда возвращалась, разговаривать ей не хотелось, не хотелось даже обнимать, как обычно, Ильзе. Иногда плакала и просила, чтобы Ильзе оставила ее в покое. Ильзе уходила играть с Йоганной и Лилли под соседним бараком. Они там в земле выкопали тайник, натаскали кукол, шляпок, платьев, туфель, пустых бутылок, журналов с картинками — все это нашли у колючего забора, в куче сокровищ, как они ее называли, на огромной мусорке, которая вечно тлела, и днем и ночью: ее красное зарево видно было из окошка в бараке с верхних нар, где она спала вместе с Лилли, когда Лени ночью не было…
Но Пёклер еле слушал — он уже получил то единственное данное, что обладало какой-то величиной: она — в некоем определенном месте, с положением на карте и властями, к которым можно обратиться. Сможет ли он снова ее найти? Дурак. Сможет ли он как-то выторговать ее освобождение? Должно быть, кто-то ее во все это втянул, какой-то Красный…
Доверять можно лишь Курту Монтаугену, хотя не успели они поговорить, а Пёклер уже понимал: избранная Монтаугеном роль помочь не дозволит.
— У них это называется «лагеря перевоспитания». Эсэсовские. Я, конечно, поговорю с Вайссманом, но может и не выйти.
Вайссмана Монтауген знал еще по Зюдвесту. Они вместе просидели те месяцы осады на вилле Фоппля: Вайссман, среди прочих, в конце концов и вынудил Монтаугена уйти в буш. Но уже тут, среди ракет, они нашли общий язык — то ли потому, что Монтауген солнцепалимый святой, чего не Пёклеру постигать, то ли из некоей связи поглубже, что всегда между ними была…
Они стояли на крыше монтажного корпуса, в шесте милях через пролив ясно виден островок, а значит, завтра погода переменится. Где-то на солнышке колотили молотом по стали, каденциями колотили, рафинированными, словно птичья песенка. Куда ни кинешь взгляд, в мареве дрожало голубое Пенемюнде, греза бетонных и стальных масс, отражавших полуденную жару. Воздух рябил, точно камуфляж. За ним, казалось, втайне происходит что-то еще. В любое мгновенье мираж у них под ногами рассосется — и они рухнут наземь. Пёклер глядел вдаль поверх болот, беспомощный.
— Я должен что-то сделать. Разве нет?
— Нет. Нужно выждать.
— Это неправильно, Монтауген.
— Да.
— А как же Ильзе? Ей надо будет вернуться?
— Не знаю. Но сейчас она здесь.
Посему Пёклер, как обычно, избрал молчание. Избери он что-нибудь другое — раньше, когда еще было время, — они бы все, наверное, спаслись. Даже из страны бы уехали. А теперь он опоздал: наконец захотелось дела, а делать уже нечего.
Ну, честно говоря, он не слишком-то долго и раздумывал о былых ней-тралитетах. Он не был так уж уверен, что вообще их перерос.