— Если он такой рьяный католик, то почему же не ходит в церковь?
— Откуда я знаю! Не тащить же его на аркане.
— Ты не говорил о нем со священником?
— Послушай, Мерседес. Главное, чтобы он был исполнительным и работал как следует. Не надо быть большим католиком, чем сам папа.
В следующее воскресенье, уже сидя в двуколке, которая доставляла вас в церковь, тетя Мерседес, в мантилье и с молитвенником в руках, снова ринулась в наступление.
— Сесар, ты видел?
— Что?
— Андалузец-то?
— Что такое?
— Как он поздоровался с нами по дороге…
— По-моему, нормально, как все батраки здороваются.
— Конечно, только я его все-таки не пойму. У этого человека что-то на уме.
— С чего это ты взяла?
— У меня нюх. Ты посмотри, как вызывающе сверкают у него глаза…
— Все это твои выдумки, Мерседес.
— Я уверена, он заодно с маки.
Это слово упало в твою застывшую жизнь, точно камень, круглое и твердое, и вслед ему ринулась лавина смятения, разом перечеркнувшая реальный мир, толкнув тебя, безоружного, в прежние, когда-то неотступные ночные кошмары. Может, он и есть тот самый убийца, которого ты боялся? Палач, который в свое время хладнокровно казнит тебя, — не он ли и есть ваш новый батрак? Его медного оттенка лицо постепенно вытесняло туманный и неясный облик киргиза из ночных кошмаров, погружая тебя в зыбкое море предположений и догадок. Человек, который каждое утро проходил перед тобою и улыбался, был твоим врагом. В один прекрасный день он с ножом войдет в твою комнату и зарежет тебя. Нет, невероятно. В это нельзя было поверить.
Сомнения мучили, в тебя вселилось недоверие к миру, в котором ты жил, и к его хваленым ценностям. С тех пор ты стал шпионить за Херонимо. Ты тайком подкарауливал его, когда он спускался поливать грядки, и украдкой шел за ним по пятам, когда в воскресные дни он, с виду беззаботный и праздный, вдруг нырял в лес. Ты делал это, хоронясь ото всех, наслаждаясь таинственностью этой игры, становясь почти его соучастником, и каждый раз все больше и больше сомневаясь, что он может быть палачом, а заодно и в исторической необходимости насилия.
Как долго плел ты паутину, а он добродушно все это терпел? Потому что не мог не заметить, как ты следишь за каждым его шагом, — иначе почему бы он несколько раз вроде бы невзначай оборачивался и с усмешкой и в то же время с жалостью смотрел в ту сторону, где ты прятался в кустах. Быть может, ему, как и тебе, эта игра даже доставляла удовольствие, игра, которая, словно сеть, сотканная из общих секретов и близости, тонкими нитями соединяла вас? Он только улыбался, а ты, не пытаясь даже оправдаться и никак не объясняя, почему стоишь здесь, и молчишь, поворачивался и шел назад, выжидая случая, когда снова, точно ревнивый любовник или разбойник, сможешь последовать за ним.
Кто из вас первым разрушил игру — он или ты? Наверно, оба сразу в тот день, когда ты неожиданно столкнулся с ним в каштановой роще и он поздоровался с тобою. Он опустил мотыгу на землю, оперся на нее и, достав из-за пояса кисет с мелко нарубленным табаком, свернул две цигарки. Первую он свернул для тебя.
— Кто подарил тебе этот образок? — спросил он.
Ты смутился и, теребя золотую цепочку тети Мерседес, стал объяснять, чтобы сгладить неловкость, что эта вещь чудодейственная и на ней особое благословение.
— Чье? — спросил Херонимо.
Об этом ты и сам ничего не знал и, хотя понимал, что его это мало интересует, принялся рассказывать легенду о двух путниках, которых гроза застала в горах, и одного из них поразила молния, а другой спасся благодаря медальону с образом пресвятой девы.
— Любопытно, — сказал Херонимо. — А у нас в деревне случилось как раз наоборот.
Он щелкнул зажигалкой, закурил сигарету и, не решаясь протянуть ее тебе, стоял и смотрел.
— Рассказать?
— Расскажи, — ответил ты.
— Два земляка пошли гулять, началась гроза, и того, у которого был медальон, убило молнией.
— Почему?
— Благородные металлы притягивают молнию, — ответил он, — разве ты не знаешь?
Мимо по тропинке шли с поля сыновья Хоакима, Херонимо подмигнул им и, как всегда, поздоровался, подняв руку к полям шляпы. Впечатления от этой встречи, от его манеры обращаться на «ты» и от поразившей тебя истории о двух его земляках еще не улеглись, когда через несколько дней ты — уже без медальона — опять столкнулся с ним.
Это опять — ты же помнишь! — вышло случайно: был поздний вечер, тебя мучили москиты, и ты слонялся без дела из комнаты в комнату, но, куда бы ни зашел, везде противно и тонко звенели москиты; ты решил наконец пойти спать под открытым небом и, откинув щеколду, с галереи спустился в сад. Все небо было затянуто тучами, и действительно, не прошло и нескольких минут, как начало накрапывать. Мышцы онемели от усталости, ты направился к сеновалу, примыкавшему к конюшне.
Дверь была плотно прикрыта, и ты толкнул ее. Дверной проем и падающий через него слабый свет оставались у тебя за спиною, и ты на ощупь продвигался вперед, шаря в потемках по соломе — где бы устроиться спать. Внезапно тебя ослепил яркий свет.
— А, это ты?
Херонимо направил фонарь на тебя, и, хотя его движения были стремительны, а ты стоял, хлопая глазами, ты все же успел заметить рукоятку револьвера, который он спрятал за пояс. На миг вселенная пошатнулась, но Херонимо смотрел на тебя спокойно и не торопясь скручивал сигарету.
— И напугал же ты меня, земляк.
— Никак не мог заснуть, — пробормотал ты. — Москиты одолели.
— А меня здесь не трогают. Иди-ка, ложись. Хочешь, возьми мое одеяло…
— Не надо.
— Подложи под голову — лучше заснешь.
Вот и все — по крайней мере, все, что ты помнишь, — ты ничего не спросил, и он ничего не стал объяснять про револьвер, ибо ваша дружба уже началась, и это было прекрасное сообщничество.
Сколько раз потом ты поднимался среди ночи, проходил через населенный призраками коридор, осторожно пробирался через спальню дяди Сесара, пробегал галерею, молча мчался по саду, останавливался перед сеновалом, до боли колотил в дверь костяшками пальцев и, как пароль, шепча свое имя, входил к нему.
Херонимо встречал тебя с улыбкою, раскуривая самокрутку, отдавал тебе одеяло и гасил свет. Разговаривали — в том смысле, в каком это слово употребляется, — разговаривали вы мало, да и что у вас было общего? Дружеское «ты», простота в обращении и чисто инстинктивное взаимопонимание — все это за пределами слов. Доверял ли он тебе? Безусловно. Не раз, пока он спал, ты протягивал руку и, благодарный, ощупывал надежную выпуклость револьвера у его пояса.
Однажды он показал тебе фотографию. Это было в тот день, когда ты, придя ночью на сеновал, впервые не застал там Херонимо. Дрожа от холода, ты прождал его до самой зари. Он пришел из лесу, скользнул, словно тень, и, увидев, что ты тут и не спишь, потрепал тебя по волосам.
Ты разглядывал темноволосую девушку на фото, которая обнимала ребенка, а Херонимо пояснил: «Сын и жена».
— А где они?
— Не здесь.
— А ты с ними не видишься?
— Может, удастся в конце года.
Несколько раз в тот жаркий август и потом в сентябре, когда собирали виноград, ты приходил ночью на сеновал и не находил его. Херонимо возвращался из лесу лишь к рассвету, но теперь ты уже не беспокоился, а он умывался и шел работать вместе с остальными батраками.
Было начало октября — ты хорошо помнишь, как раз перед началом занятий в школе, накануне возвращения в Барселону, ты напрасно прождал его всю ночь — он так и не пришел. Ты вернулся к себе, весь продрогнув, тревога и беспокойство мучили тебя, тревога и беспокойство, тебе еще незнакомые, которые ты узнал гораздо позднее, когда уже был влюблен в Долорес и жил на улице Вьей-дю-Тампль, казалось, созданной для любви и счастья, а ты — по собственной вине — не имел ни того, ни другого. Это произошло в один из тех нищих и уродливых годов, которые потом были наречены Годами Мира.
Хоаким не мог понять, в чем дело (Херонимо ушел, не взяв расчета), и когда под вечер у вас появились жандармы и стали расспрашивать про него, сердце твое забилось как сумасшедшее, а в голове загудело, точно к ушам приложили радужную перламутровую раковину.
И тогда ты узнал — из разговоров с Хоакимом, дядей Сесаром и ликовавшей тетей Мерседес, — что на самом деле звали его не Херонимо, что он тайком перешел Пиренеи во главе целой шайки преступников и что он — у них есть доказательства — один из вожаков маки, которые действуют в этом районе.
— Важная птица, — сказал жандармский сержант. — Вчера ночью мы заметили его в нескольких километрах отсюда, когда он шел к своим в горы, и во время перестрелки он ранил одного из наших.
Каким печальным было твое возвращение в интернат — в угрюмые классные комнаты и сонные коридоры; каким холодным и никчемным показался тебе школьный мир с его покаянием и грехами, мессами, уроками и молитвами — мутное, однообразное существование; горечь и злоба копились у тебя в груди капля за каплей до тех пор, пока наконец ты не вырвался на волю, поступив в университет.