Марина сидела на кровати и смеялась. С мокрых волос на футболку стекала вода. Она уже успела обежать наш этаж и рассказать о своем открытии. Про прецессию никто из нас не знал, и от этого она чувствовала себя гордой, и от этого Дрон в ее глазах приобрел статус жреца тайного, древнего, чудом сохранившегося до наших дней знания, передававшегося в непонятных манускриптах редким избранным среди смертных. На избранность Марина не претендовала. Она была счастлива уже тем, что наткнулась на этот манускрипт, оставшийся от ушедшей цивилизации, и почти не верила, что до этого люди сами могли додуматься. Им, по ее убеждению, ничего подобного было не надо. Если бы Дрон сказал ей, что в Древней Месопотамии с неба спустился посланник бога Солнца с разноцветными перьями, торчащими из ноздрей, с глазами орла и телом цвета глины, в огненной колеснице, запряженной семью красными быками, и передал знание о прецессии лично первому жрецу, и с тех пор это знание охраняется и наследуется, – она, может, и не поверила бы, но это уже не вызвало б в ней внутреннего неприятия.
Вдохновленная, она долго потом еще рассматривала карту звездного неба, листала книги, выискивала картинки и схемы, но уже не запоминала ничего. Ей было достаточно, что все это, по ее твердому убеждению, знает Дрон. Новое чувство родилось в ней – причастности к чему-то глобальному через него, и своей принадлежностью к нему она с того дня стала дорожить – неожиданно для себя самой.
А Валькина жизнь изменилась. Мы не знали ни о чем, но догадывались. Его будто подхватило и увлекло бурным водоворотом; выбраться из него не было сил, оставалось только ждать, когда стихия сама вышвырнет на камни. Он сильно осунулся и похудел, приходил в общагу рано утром, спал на лекциях, если вообще являлся в универ, но глаза его горели, он жил в эйфории. Он по-прежнему оставался молчалив и замкнут, но Дрону случалось теперь вести с ним неожиданные социалистические разговоры, содержание которых он пересказывал потом на кухне. Мы надивиться не могли на нашего Вальку.
На собрания ячейки он теперь сильно опаздывал. Иногда появлялся в подвале под самый конец собрания, только чтобы встретить Анну, или ждал ее уже на «Пролетарской». Он стал много работать, с радостью записывался на третью смену. Ему казалось теперь, что ему нужны деньги, много денег; ему нравилось, как, приходя поздно вечером к Анне, достает он из пакета свежие лаваши, пиццу, ароматные восточные лепешки из их пекарни, как ужинают потом, разговаривая полушепотом, выскальзывая из комнаты, только чтобы принести вскипевший чайник и кружки. Нравилось выражение признательности и теплой благодарности в глазах Анны. Оказалось, что она худая, потому что почти ничего не ест – некогда.
Она не говорила ничего против того, что он стал халатно относиться к собраниям. Теперь она не воспринимала Вальку как того, кто пытается поколебать ее в убеждениях; он стал чем-то вроде надежного тыла, дающего ей возможность с головой уйти в любимое дело. Только когда Валька стал отмазываться от митинга на седьмое ноября, она поджала губы и отвернулась.
– Твоя несознательность ставит под сомнения наши с тобой отношения, – выдавила потом она так, что Валька похолодел.
– Солнце, ну зачем это нужно? – пролепетал он, но Анна обернулась, заговорила, как бывало, глухим от сдерживаемого гнева голосом:
– Люди историю свою забывают, а этого нельзя допускать. Как бы кто ни относился к этому, а помнить надо. А они – что они сделали? Заменили праздник каким-то суррогатом, без смысла, без понимания, без исторической основы. Саму память стараются у нас стереть!
Валька долго ее успокаивал. Сошлись на том, что он устроит промывку мозгов у себя на работе и в общаге, рассказав, что за день такой, и тем будет больше пользы делу, чем на митинге. Анна поколебалась, но все же поверила ему. Она вообще признавала теперь в Вальке некую житейскую мудрость, опытность, случалось даже, что задавала ему вопросы, будто проверяя на нем жизнеспособность социалистических идей. Не то чтобы она в них сомневалась. Нет, она жила и дышала ими, Валька убедился в этом, попав к ней в дом, окунувшись с головой в ее мир. Ему даже непонятно было теперь, что же задело ее в его словах в тот решающий вечер в метро; теперь, когда ревность отступила, он ясно видел, что Анна никогда не таскалась в подвал ради Сергея Геннадьевича, что она всем своим духом была привязана к такой непонятной для Вальки жизни, что она находила в той эпохе все, чего не хватало ей в этой.
Ее узкая комната-пенал, аскетичная, бедная, была словно бы тоже из того времени, когда люди жили идеей и не имели, кроме идеи, больше ничего. Высокий, громоздкий платяной шкаф стоял там сразу при входе, открываясь к двери, только узкий проход оставался слева; шкаф отделял весь мир от мирка Анны. Сразу за ним была ее односпальная девичья кровать, на которой они умудрялись уместиться вдвоем. Большой письменный стол с тремя выдвижными ящиками стоял возле окна, большую часть стола занимал компьютер, еще лежало толстое стекло, под него Анна складывала листочки с заметками, цитатами из книг, газетные вырезки. На стенах висели книжные полки с заедающими стеклами. Все книги у Анны были исторические, ни одной художественной Валька не нашел. Даже духами, которыми чуть заметно, но постоянно пахло от Анны, не пахло в ее доме. Никаких картин, фотографий на стенах, цветов на окнах, коврика на полу, даже штор, хоть чего-то, что создавало бы чувство тепла и уюта, не было в этой комнате. Но для Вальки все это было настолько связано с Анной, настолько было ею самой, что он не заметил сам, как стал называть про себя эту неуютную комнату домом.
Он долго не знал, с кем живет Анна, кого так трепетно боится разбудить. Оставляя Вальку на ночь, она непременно выпихивала его рано утром, в потемках, чуть-чуть после пяти. «Иди, иди, у себя поспишь», – говорила она, помогая ему попасть в рукава куртки, пока он шаркал ногами, пытаясь наткнуться на ботинки. Потом открывала дверь и выталкивала его, сонного, еще теплого после постели, еще пахнущего ею, Анной, на лестничную площадку. У метро он был к его открытию и продолжал спать уже под землей. Он ни разу не попрекнул Анну, он понимал, что так надо.
Но однажды они проспали. Валька понял это, когда услышал, как кто-то за стеной громко двигал мебель, шаркал ногами. Комнату заливал мутный рассвет. Они с Анной лежали, обнявшись под одеялом, уже просыпаясь, но то и дело проваливались в теплую томную дрему, когда шарканье и тяжелое недовольное движение раздалось в самой комнате.
– Очки же куда могли подеваться… что за чертовщина, очки – не иголка, – громко ворчала грузная старуха, перебирая руками вещи на столе Анны, потом отодвинула стул так, что с него полетела одежда, склонилась и стала рыскать внизу, под столом, у батареи. – Ни на что не похоже, уже мужиков стала водить, посмотрела бы, посмотрела бы мать… а-а-а, что делается, – с той же ворчливой интонацией, не прекращая поисков, говорила она.
– Потрудись выйти и закрыть за собой дверь, – сказала Анна.
– Вот как заговорила, стервозина. Вот как, значит. – Старуха яростно выдвигала ящики, дергала стеклянные дверцы книжных полок. – Не драли тебя, вот теперь выкобениваешься.
– Это просто неприлично – входить в комнату без стука. Люди спят!
– О приличиях заговорила! Недоноска какого-то к себе в люльку притащила и о приличии говорит.
– Это Валентин.
– Да мне хрен один! – отрезала старуха. – Я в своем доме, спички ищу, мне курить хочется, вот помру, тогда делай что хочешь, а сейчас не пойду никуда, не нашла пока.
– Очки вроде искала, – напомнила Анна металлическим голосом.
– За дуру меня держишь! Из ума, думаешь, я выживаю! Давай, давай! Как помру – взвоешь! По рукам ведь пойдешь! Со слезами меня вспоминать будешь!
Со сдерживаемым рычанием, как была нагая, Анна выскочила из постели, подобрала с пола свою одежду и, топая, вылетела из комнаты.
– Беги, беги, от стыда не спрячешься! Мозгов-то нет, вот и крутишься! Выросла девочка, мужиков в дом водит! – Не переставая кричать, старуха ушла за ней следом.
Это было первое знакомство с бабушкой Анны. Потом Валька привык. Поутру каждый день старуха ворча обходила дом. Что-то искала или просто, без цели, бродила, трогала вещи, бормоча что-то под нос. Пилила Анну, ревниво оглядывала Валькино лицо, торчащее из-под одеяла. Но чаще уходила из комнаты спокойно, не доводя до скандалов. Тогда они поднимались, спешно завтракали и шли к метро. Анна торопилась на работу, но где работает, не говорила и не разрешала себя провожать.
Впрочем, мирно утро заканчивалось не всякий раз. Между ними оказалось застаревшее, глубочайшее идейное расхождение, делавшее их непримиримыми врагами, и, хотя Анна стойко пыталась не реагировать на ворчание бабки, случалось, что она не выдерживала, и тогда они шумно, через всю квартиру начинали ругаться.