Я брел, ничего не видя перед собой: по лужам, газонам, на красный свет… Перед глазами отрывистыми, яркими вспышками стробоскопа мелькали дни и годы. Настоящее. Прошлое. Несбывшееся. Мысли разбегались, ни на чем не задерживаясь, звуки улицы слились в невнятный гул. Бесконечные перекрестки, шеренги домов, люди-манекены, марионетки… воздух прошит серебристыми нитями, росчерки капель – автоматной очередью, стаи машин… бензиновая пленка, кипение пузырей… бензин отблескивает радугой, из всех цветов – первые три.
Очнулся на Московском проспекте.
– Иди отсюда! – меня слегка ткнули под ребра. Охранник у дверей супермаркета поигрывал дубинкой. Глянув на чучело в зеркальной витрине, я пригладил встрепанные волосы. Чучело повторило жест. На ладони остались черные разводы.
– Проваливай, – буркнул охранник.
Дождь закончился, накрапывал изредка, и прохожие складывали зонты.
Идти было некуда и незачем. Приютят, обогреют, накормят, но не хочу. Побыть одному… Бродить без цели и смысла. Лучшее на свете одиночество – в толпе. Ты никому ничего не должен, и не должны тебе. Безучастность в обмен на равнодушие.
В кармане запиликал мобильник. Экран был темным, панель оплавилась, но как ни странно, телефон работал. Звонила жена.
– Нина, со мной всё хорошо, родная… – бормотал я как в полусне.
– Боже, Игорь! – рыдала она. – Я уж похоронила тебя! Сережа Виноградов, он сказал… Я звоню, звоню, ты не отвечаешь! Где ты? Что с тобой? Ты жив, какое счастье!
– Успокойся, милая, – шептал я. Прохожие косились на мою вымокшую, с подпалинами, одежду – куртка на голое тело, изгвазданные джинсы – и обходили стороной.
– Я обзвонила все больницы, где разместили пострадавших, а тебя нигде, нигде нет… – всхлипывала она, не веря еще до конца. – Ты где? Я приеду, заберу тебя!
– Нет, не надо, – отговаривал я. – Переночую у друзей.
Видеть людей, говорить с ними я не мог, не хотел. На душе было противно и мерзко. Убийца… палач… Рассудок выталкивал новое знание, цепляясь за старую, прежнюю жизнь. Однако я снова и снова возвращался к осмыслению того, что случилось.
Ветер трепал куцые безлистые кроны, гнал мусор по мостовой, рябил воду в лужах. Шарил за пазухой холодными пальцами и гудел в водосточных трубах. Тучи не спешили расходиться: висели рыхлыми комьями, низкие, давящие. Я бродил по городу и нисколько не мерз. Как долго? Не знаю. В памяти ничего, кроме мучительной пустоты и бесконечных вопросов. С каждым шагом, каждой мыслью я всё глубже погружался в сумрачный омут и до того извел себя, что едва смог вырваться. Трясина чавкнула, отпуская. Зыбь на поверхности, зыбь… Ты на берегу. Не оглядывайся. …с размаху – по кирпичной стене, разбивая костяшки. Боль отрезвила. Я смотрел на кровь и чувствовал: стало легче. Перестань! Слышишь?! Что угодно – только не думать, не прокручивать в голове, не оценивать. Нужны действия: примитивные, грубые, на уровне рефлексов. Разговор ни о чем, глупые шутки, сигареты, алкоголь. Вливать в себя стопку за стопкой, чтобы хоть ненадолго… Чтобы забыть.
Сотовый щурился бельмом экрана. Кое-как, с третьей попытки удалось набрать номер Виноградова.
– Ты куда пропал, Лаврецкий? – обрадовался он. – Я-то думал: кранты. А жена твоя… Ты Нинке звонил? Ну даешь, везунчик! Переночевать? Не вопрос. Дуй ко мне, буду после обеда. В редакции сейчас буча, ты подожди, лады? Деньги-то на дорогу есть?
Я заявился под вечер. Виноградов работал: перекатывая во рту измусоленную папироску, лихорадочно стучал по клавиатуре; длинная челка спадала на лоб, и он яростно отбрасывал ее каждые две минуты. Дверь была открыта – мне не пришлось тарабанить кулаками и ногами, сбивая чужое вдохновение и беспокоя соседей.
Он настолько увлекся, что не заметил моего прихода. Я присел на диван: в таком состоянии Виноградова лучше не трогать, бесполезно. Закутался в плед, который лежал в изголовье. На улице, под дождем я не мерз, а в теплой квартире – знобило. Продрог так, что зуб на зуб не попадал.
Обнаружив меня, Сергей не удивился.
– Знаешь новость? – заорал вместо приветствия. – Николаев погиб! Готовлю материал.
– Что?.. – выдавил я.
– Погиб, говорю! Вынес ребенка – и назад, за жильцом из соседней… – Виноградов окинул меня подозрительным взглядом.
Я покачал головой.
– Иди в душ, – сказал он. – Ты весь грязный и воняешь, как…
– У тебя есть водка? – спросил я.
– Найдется. Стресс, да? Хочешь снять?
– Нет. Просто выпить. За упокой.
Я проснулся к обеду, на столе валялась записка: "Убежал в редакцию. Найди чего-нибудь в холодильнике. Разогрей. Пива нет. Ключ на гвозде в прихожей".
Вместо завтрака я копался в Серегином архиве, где хранились и мои черновые заметки, наброски неоконченных статей и подборка статей опубликованных. Все – о Николаеве. Я передавал материалы Виноградову, потому что не мог держать их дома, рискуя вконец разругаться с женой. Холостяк Виноградов милостиво сберегал тайны и секреты коллег.
Я выгреб бумаги из секретера, запихал в пакет и, черкнув на прощанье несколько строк, ушел. Разговора по душам я желал меньше всего. По-моему, вчера и так сболтнул лишнего.
На улице было прохладно, но солнечно; тонкие березки с набухшими почками качались на ветру, неуловимо пахло весной. Бабки у подъезда обернулись словно по команде, прострелив взглядами как рентгеном – навылет. Я даже почувствовал ломоту в костях. Бабкам мерещились шпионы, я не стал их разочаровывать: надвинув на лоб Серегину кепку и подняв воротник Серегиного плаща, заторопился к остановке.
С вокзала поехал в пригород, к жене и теще. Разыгрывая перед пассажирами электрички скучающего дачника, лениво переворачивал страницы купленных "в дорогу" газет. Внутри всё кипело.
На первой полосе и в новостных колонках – исключительно вчерашний пожар. Коллажи почти не отличались, разве что размером. Везде огонь, дым и мужественная фигура с хрупким тельцем на руках. Художники будто сговорились: ребенок, двое, девочка-подросток. Дети! дети! дети! Сговорились, гады! Лицо Николаева: фас, профиль, три четверти. Крупные заголовки резали глаза.
"Вынес ребенка – и назад, за жильцом из соседней…". Виноградов, сволочь, зачем ты меня так?! Под дых, и лежачего – ногами.
Кто-то сгорел заживо, погребенный рухнувшими обломками, а кто-то трусливо удрал.
Я не мог читать это! Не мог! Пакет на коленях подпрыгивал, грозя свалиться на заплеванный пол. Я покрепче обхватил его, но как-то неловко – из набитого бумагой чрева на сиденье спланировала пара выцветших листочков. Я поднес их к глазам и охнул.
Отрывки той самой, ядовито-пафосной статьи. Я скомкал листы, но потом развернул и заставил прочесть.
Теперь это твое, Игорь! Твое! Нравится?
"Я мертвец" (исправить название? нет, нормально) Кого мы называем героем – человека, который отнимает у нас годы жизни? Того, кто выжигает души? Выродка?!
И если огонь не успел [вымарано] Вот уже семь лет ученые бьются над загадкой Феникса. Отчего с теми, кого вытаскивает из огня Николаев, происходят изменения? Какое воздействие оказывает на них его "аура времени"? И какие непоправимые для психики и физиологии последствия грозят выжившим? Не лучше бы некоторым из "спасенных" было умереть, чем жить так, как они? Несчастным [вымарано] На протяжении нескольких лет медики Психоневрологического института ведут активную психотерапию [вымарано] Многие страдают посттравматическим неврозом, каждую ночь их изводят ужасные кошмары, в непосильных для психики подробностях воспроизводя трагические события. И никакие Терапевтические беседы и снотворное не приносят ненамного облегчают муки.
Но и день не приносит успокоение. Пострадавших от огня, потерявших в огне близких не сравнить с крестниками Николаева. И не надо. Им, как ни цинично это звучит, – повезло. Те, кого затронуло тлетворное дыхание Феникса, обречены. Они чувствуют себя "живыми мертвецами" – лишними, выключенными из жизни, из общества. Выброшенные на пустынный берег обломки кораблекрушения
[вымарано] Двое пациентов регулярно задают одни и те же вопросы: "Когда я вижу людей, которые ходят на работу и в кино, бегают в парке, играют, сидят в кафе, дарят цветы любимым, занимаются своими детьми… я не понимаю, зачем это? Что они делают? Почему? Мне кажется, это ненастоящее – плоская картинка с фигурками, как в телевизоре. Разве есть у них вкус к жизни? А у меня? Всё в прошлом. Будущего нет, никаких перспектив. Мне незачем жить".
Невозможность получить ответ вновь и вновь приводит больных к воспоминаниям о катастрофе, приведшей человека к социальной смерти. Картины пожара заново встают перед взором, с ужасной точностью рисуя подробности [вымарано] Они испытывают сильную, беспричинную тревогу; страх вызывают обыденные вещи и действия. Люди боятся выйти на улицу, очутиться среди толпы. Кто-то, наоборот, подвержен клаустрофобии. Больные отказываются водить автомобиль, работать, выполнять родительские и супружеские обязанности… [вымарано] Тело их еще влачит жалкое существование, но в душе они мертвы. Годы, внезапно вычеркнутые из жизни, не позволяют им воссоединиться с прошлым, осмыслить трагедию и продолжить [вымарано] Больные Люди теряют себя, безумие коснулось их с той поры