— Во всяком случае, о Троице ты совсем не думаешь.
— Да пропади она…
— Вот-вот, — взорвался Дарем радостным смехом, — теперь можно перейти к следующему вопросу.
— Не вижу прока, да и голова ни к черту… Болит, я хочу сказать. Ничего ты этим не добьешься. Конечно, я не могу доказать… ну, что Три Бога в Одном и Один в Трех. Но это очень много значит для миллионов людей, что бы ты ни говорил, и мы не собираемся от этого отступаться. Мы очень глубоко это чувствуем. Бог есть добро. Это самое главное. Зачем же сбиваться с торной дороги?
— Зачем так уж глубоко чувствовать этот сбой?
— Что?
Дарем придал своей реплике более аккуратную форму.
— Ну, потому что все в этом мире взаимосвязано, — ответил Морис.
— Значит, если с Троицей вышло бы неладное, то и весь мир разладился бы?
— Я так не считаю. Вовсе нет.
Он поступал дурно, но действительно очень болела голова. Он утер пот и ощутил прилив новых сил.
— Конечно, где уж мне объяснить все как следует, раз я не думаю ни о чем, кроме регби.
Дарем подошел и игриво присел на край его кресла.
— Гляди — в кофе вляпался!
— Проклятье, и то!
Пока Дарем чистился, Морис отпер дверь и вышел во двор. Казалось, годы минули с той ночи, когда он стоял на этом самом месте. Ему не хотелось оставаться вдвоем с Даремом, поэтому он позвал общих знакомых. Последовало то, что называется беседой за чашкой кофе, и когда приятели начали расходиться, Морису уже не хотелось уходить вместе с ними. Он вновь завел про свою Троицу.
— Это таинство, — убеждал он.
— Для меня — нет, но я уважаю тех, для кого это и правда таинство.
Морису стало неловко. Он посмотрел на свои крепкие, загорелые руки. И правда, была ли для него Троица таинством? Разве что на конфирмации посвятил он ей пять минут своих размышлений. Присутствие приятелей сделало голову ясной, и, теперь без лишних эмоций, он оценил свой ум. Оказалось, ум похож на руки: такой же услужливый, без сомнения здоровый и способный к развитию. Но не было в нем утонченности, никогда он не касался таинств и много чего еще. Он был крепкий и загорелый.
— Моя позиция такова, — заявил он после паузы. — Я не верую в Троицу, здесь я сдаюсь, но, с другой стороны, я ошибался, когда сказал, что все взаимосвязано, поэтому, если я не верую в Троицу, это еще не означает, что я не христианин.
— Во что же ты веришь? — спросил невозмутимый Дарем.
— В… фундаментальные понятия.
— Например?
— В искупление, — негромко проговорил Морис. Раньше он не произносил это слово вне церковных стен и поэтому дрожал от волнения. Но в искупление он верил не больше, чем в Троицу, и он знал, что от Дарема этого не скрыть. Искупительная жертва Христа — это был туз в своей масти, да вот масть оказалась некозырной, поэтому Дарем мог побить его какой-нибудь несчастной двойкой.
Однако все, что на сей раз сказал Дарем, было только:
— Данте — вот он верил в Троицу, — и он подошел к полке и отыскал заключительный отрывок из «Рая». Он прочитал Морису о трех радужных кругах, что перекрывались, и в месте их соединения различались очертания человеческого лица. Поэзия утомила Мориса, но под конец он вскричал:
— Чье же это было лицо?!
— Бога, разве не ясно?
— А правда считают, что эта поэма — сон?
Холл был туповат, и Дарем не попытался его понять, ведь не знал он, что Морис вспоминает о своем собственном сне, который снился ему в школе, и о том голосе, что возвестил: «Это твой друг».
— Данте скорее назвал бы ее пробуждением, а не сном.
— Значит, ты считаешь эту чепуху правильной?
— Вера всегда правильная, — ответил Дарем, водружая книгу на место. — Она совершенно правильна и безошибочна. Каждый верит во что-то и за эту веру он готов умереть. Но только разве не странно, что вере учат родители и наставники? Если у тебя есть вера, разве не становится она частью твоей плоти и духа? Вот ты мне это и докажи. И не носись с затертыми словами вроде искупления и Троицы.
— Я же отступился от Троицы.
— Ну, тогда искупления.
— Ты безжалостен, Дарем, — сказал Морис — Я всегда знал, что я глуп, это для меня не новость. Тебе больше подходит компания Рисли, поговори лучше с ними.
Дарем казался смущенным. Наконец-то он не нашелся, что ответить, и без возражений позволил Морису удалиться.
На следующий день они встретились как ни в чем не бывало. Накануне произошла не размолвка, просто они скатились под уклон, а, поднявшись, зашагали еще быстрей. Снова они обсуждали вопросы теологии. Морис защищал доктрину искупительной жертвы и опять проиграл. Он понял, что ничего не смыслит ни в существовании Христа, ни в Его добродетели, и будет огорчен, если узнает, что такая личность правда существовала. Его неприятие христианства росло и углублялось. Через десять дней он перестал исповедоваться, через три недели перестал ходить на те богослужения, на которые было возможно покуситься. Дарем был озадачен такой стремительностью. Они оба были озадачены, но у Мориса, хоть он и проиграл, сдав все позиции, возникло странное чувство, что на самом деле он побеждает, продолжая компанию, начатую еще в прошлом триместре.
Ибо теперь Дарему не было с ним скучно. Дарем не мог без него и дня прожить, сутками напролет торчал у него в комнате и все лез спорить. Это было так не похоже на него, человека скрытного и не великого диалектика. Он атаковал взгляды Мориса как «совершенно беспочвенные, Холл. Здесь все веруют как респектабельные люди». Было ли это всей правдой? Не стояло ли что-то еще за его новой манерой и неистовым иконоборчеством? Морис полагал, что стояло. Внешне отступив, он полагал свою веру удачно пожертвованной пешкой: ибо, съев ее, Дарем открыл свое сердце.
К концу триместра они коснулись еще более деликатной темы. Оба посещали класс перевода, который вел декан. И вот однажды, когда кто-то бойко продвигался по тексту, мистер Корнуоллис монотонно и вяло проговорил: «Далее опустим: тут упомянут отвратительный порок древних греков». Дарем заметил после, что за подобное ханжество декана следовало бы лишить ученой степени.
Морис засмеялся.
— Я рассматриваю это с точки зрения чистой науки. Греки, по крайней мере большинство из них, были склонны к этому, и опустить это — все равно что пропустить краеугольный камень афинского общества.
— Так ли это? — спросил Морис.
— А ты что, не читал «Пир»?
Морис не читал. Он не сказал даже, что проштудировал Марциала.
— Там есть всё, пища не для детей, конечно, но ты должен непременно прочесть. Прочти на ближайших каникулах.
В тот день больше ничего не было сказано, однако он стал свободен еще в одном, причем в таком, о чем он не смел заикнуться ни одной живой душе. Он думал, что об этом нельзя заикаться, и когда Дарем опроверг это на залитом солнцем дворе, Морис ощутил дыхание свободы.
По приезде домой он рассказывал о Дареме до тех пор, покамест фактом, что у него появился друг, не прониклась вся его семья. Ада поинтересовалась, не брат ли он некоей мисс Дарем — впрочем, у нее, вроде, нет братьев — а миссис Холл перепутала его с преподавателем по имени Камберленд.2 Мориса это весьма уязвило. Одно сильное чувство породило другое: возникло устойчивое раздражение к родным ему женщинам. До сего времени его отношения с ними были обыденными, но ровными. Теперь же казалось чудовищно несправедливым, что кто-то может неверно произносить имя человека, который стал для него важнее всех. Дом все выхолостил.
То же и с его атеизмом. Вопреки ожиданиям, никто не принял это близко к сердцу. С юношеской необдуманностью он отвел мать в сторонку и заявил, что будет всегда уважать религиозные предрассудки ее и сестер, однако совесть более не позволяет ему посещать церковь. Мать сказала, что ей очень неприятно это слышать.
— Я знал, что ты расстроишься, но, дорогая мама, я не могу иначе. Я такой, каков есть, и нет смысла препираться.
— Твой бедный папа всегда посещал церковь.
— Но я не папа!
— Морри, Морри, что ты говоришь!
— Конечно, он не папа, — вставила со свойственной ей нагловатостью Китти. — Правда же, мама?
— Китти, полно, дорогая! — воскликнула миссис Холл, понимая, что сын заслужил неодобрение, но не желая выражать это в открытую. — Речь совсем о другом. Кроме того, ты совершенно не права, поскольку наш Морис — вылитый отец. Так сказал доктор Бэрри.
— Кстати, доктор Бэрри сам в церковь не ходит, — заметил Морис, впадая в семейную привычку цепляться за второстепенное.
— Он очень разумный мужчина, — поставила точку миссис Холл. — И миссис Бэрри тоже.
Промах матери вызвал у Ады и Китти приступ веселья. Они долго смеялись над тем, что миссис Бэрри была отнесена к мужскому полу, и забыли про атеизм Мориса. Он не причащался в Светлое Воскресенье и полагал, что вслед за этим произойдет ссора, как это случилось с Даремом. Однако никто ничего не заметил, ибо в предместьях больше не осталось ревнителей христианства. Это возмутило Мориса и заставило его взглянуть на общество новыми глазами. Неужто оно, притворяясь столь высоконравственным и чувствительным, на самом деле смотрит на все сквозь пальцы?