— Это поразительно, — сказала она.
— Что? — спросила я.
— Кто-то написал мне о «Хрониках любви». О книге, в честь которой мы тебя назвали.
Она прочитала нам письмо вслух.
Дорогая миссис Зингер,
Я только что дочитал Ваш перевод стихов Никанора Парры,[21] который, как Вы говорите, «носил на лацкане маленького русского космонавта, а в карманах — письма женщины, которая ушла от него к другому». Книга лежит рядом со мной на столе в моей комнате в пансионе, окна которого выходят на Большой Канал. Я не знаю, что сказать о ней, кроме того, что она оказала на меня такое воздействие, которого ждешь каждый раз, когда открываешь книгу. Понимаете, она меня изменила каким-то образом, я не могу это описать. Но дело в другом. Сказать по правде, я пишу не затем, чтобы поблагодарить Вас, а чтобы обратиться к Вам с предложением, которое может показаться весьма странным. Во вступлении Вы мельком упомянули малоизвестного автора Цви Литвинова, который бежал из Польши в Чили в 1941 году и единственная опубликованная книга которого, написанная на испанском языке, называется «Хроники любви». Хотелось бы знать, не согласитесь ли Вы перевести ее? Это будет только для моего личного пользования; я не собираюсь публиковать этот перевод, все права будут Вашими, если Вы захотите опубликовать его сами. Я готов заплатить любую сумму, которую Вы сочтете достойной платой за эту работу. Мне всегда неловко затрагивать финансовые темы. Скажем, 100 000 долларов? Если эта сумма кажется Вам слишком скромной, пожалуйста, скажите прямо.
Я пытаюсь угадать, что Вы ответите, когда прочитаете это письмо — ему еще предстоит провести неделю-другую в этой лагуне, потом месяц вращаться в хаосе итальянской почтовой системы, пока наконец оно не пересечет Атлантику и не будет передано в почтовую службу США, где его положат в мешок, который почтальон погрузит на свою тележку и, в дождь или снег, придет и бросит письмо в прорезь Вашей двери; там оно упадет на пол, ожидая, когда Вы поднимете его. И, представив себе все это, я готов к худшему, к тому, что Вы примете меня за какого-то ненормального. Но, может быть, все будет не так. Может быть, если я скажу Вам, что очень давно, когда я уже засыпал, мне прочитали вслух несколько страниц из этой книги и что спустя все эти годы я не забыл ту ночь и те страницы, Вы поймете меня.
Буду благодарен, если Вы пошлете мне свой ответ сюда, по указанному адресу. В случае, если к тому времени, как его доставят, я уже уеду, консьерж переправит его мне.
С нетерпением жду ответа, Ваш Джейкоб Маркус.
Я подумала: «Обалдеть!» Просто не могла поверить, что нам так повезло. Я уже подумала, не написать ли мне самой Джейкобу Маркусу, как бы по поводу того, что это Сент-Экзюпери проложил в 1929 году последний южный отрезок почтового пути в Южную Америку, до самого конца континента. Джейкоб Маркус, похоже, интересовался почтой, а мама однажды заметила, что отчасти именно благодаря отваге Сент-Экза Цви Литвинов, автор «Хроник любви», сумел потом получить последние письма от семьи и друзей из Польши. В конце письма я бы мимоходом добавила, что мама не замужем. Но потом я подумала и поняла, что она может про это узнать и испортить все то, что так хорошо начиналось даже без каких-либо вмешательств. Сто тысяч долларов — это большие деньги. Но я не сомневалась, что, даже если бы Джейкоб предложил ей за перевод сущие копейки, мама все равно бы согласилась.
29. Мама часто читала мне «Хроники любви»
«Может, первой женщиной и была Ева, но первой девочкой всегда будет Альма», — говорила она, сидя у моей кровати и держа на коленях испанскую книгу. Мне тогда было четыре или пять лет, папа еще не заболел, и книгу еще не убрали на полку.
Когда ты увидел ее в первый раз, тебе было, наверное, десять. Она стояла в солнечном свете и чесала ногу. Или чертила буквы палкой на пыльной земле. Ее дергали за волосы. Или она дергала кого-нибудь за волосы. И часть тебя тянулась к ней, а часть сопротивлялась, — хотела покататься на велосипеде, пнуть ногой камень, заняться чем-то привычным и простым. С каждым вдохом тебя одновременно переполняла сила мужчины и жалость к себе, так что ты чувствовал себя маленьким и обиженным. Одна половина тебя думала: «Пожалуйста, не смотри на меня. Если ты не будешь смотреть, я смогу отвернуться и уйти». А другая молила: «Взгляни на меня».
Ты помнишь первый раз, когда увидел Альму, но помнишь и последний. Она качала головой. Или исчезала на другом конце поля. Или в твоем окне. «Вернись, Альма! — кричал ты. — Вернись! Вернись!»
Но она не вернулась.
И ты, хотя тогда был уже взрослым, чувствовал себя потерянным, как ребенок. Твоя гордость была уязвлена, но ты чувствовал себя огромным, как твоя любовь к ней. Она ушла, и осталось только место, где ты врос в нее, как дерево в ограду.
Долгое время была только пустота. Возможно, годы. А потом, когда пустота наконец снова заполнилась, ты знал, что новая любовь к женщине была бы невозможна без Альмы. Если бы не любовь к ней, то этой пустоты никогда не было бы и не было бы потребности заполнить ее.
Конечно, иногда мальчик, о котором идет речь, так и не перестает что есть мочи звать Альму. Объявляет голодовку. Просит. Наполняет книгу своей любовью. Продолжает и продолжает, так что ей остается только вернуться. Каждый раз, когда она пытается уйти — ведь так нужно, — мальчик ее удерживает. Умоляет, как дурачок. И она всегда возвращается, как бы часто и как бы далеко ни уходила, бесшумно появляясь у него за спиной, закрывая ему глаза руками, затмевая любую, что может прийти следом за ней.
30. Итальянская почта идет очень медленно; вещи теряются, и жизни рушатся навеки
Должно быть, прошло еще несколько недель, пока мамин ответ дошел до Венеции, и Джейкоб Маркус скорее всего уже уехал, оставив инструкции — куда переправлять его почту. Сперва я воображала его очень высоким и худым человеком с хроническим кашлем, который знает всего несколько слов по-итальянски и произносит их с ужасным акцентом — один из тех грустных людей, которые везде и всегда чувствуют себя чужими. Птица представлял его себе похожим на Джона Траволту, в «ламборгини» и с чемоданом, набитым деньгами. Не знаю, представляла ли его себе как-то моя мама, она об этом не говорила.
Но в конце марта пришло его второе письмо, через шесть недель после первого; это была старая черно-белая открытка с изображением дирижабля и почтовым штемпелем Нью-Йорка. Образ этого человека менялся в моем воображении. Вместо кашля я придумала ему трость, с которой он ходил с тех пор, как лет в двадцать с небольшим попал в автомобильную аварию, и решила, что грустно ему потому, что родители слишком часто оставляли его одного в детстве, а потом они умерли, и он унаследовал все деньги. На обратной стороне открытки он написал:
Дорогая миссис Зингер,
Я был невероятно рад получить Ваш ответ и узнать, что Вы сможете начать работу над переводом. Пожалуйста, сообщите мне номер Вашего банковского счета, и я немедленно переведу 25 000 долларов. Вы не согласитесь посылать мне книгу частями, по мере того как будете переводить? Я надеюсь, Вы простите мне мое нетерпение и поймете, что я просто предвкушаю то наслаждение, которое получу, когда наконец-то прочту книгу Литвинова и Вашу. Мое нетерпение объясняется еще и тем, что я очень люблю получать письма, а также желанием растянуть удовольствие от чтения, которое наверняка глубоко взволнует меня.
Искренне Ваш Дж. М. 31. Честь всего народа израилева в руках каждого еврея
Деньги пришли через неделю. Чтобы отпраздновать это событие, мама повела нас на французский фильм с субтитрами, о двух девочках, которые убежали из дома. Зал был пуст, кроме нас — всего три человека, один из них — билетер. Птица покончил с карамельками «Милк Дадс», пока шли титры, и возбужденно носился туда-сюда по проходу, а потом заснул в первом ряду.
Вскоре после этого, в первую неделю апреля, он залез на крышу еврейской школы, упал и вывихнул запястье. Он нашел себе такое утешение: поставил перед домом карточный стол и написал объявление: «Свежий лимонад 50 центов. Пожалуйста, наливайте себе сами (вывихнуто запястье)». В дождь и в зной стоял там со своим кувшином лимонада и коробкой из-под обуви для сбора денег. Когда он исчерпал всю клиентуру на нашей улице, то переместился на несколько кварталов и устроился перед пустырем. Он начал проводить там все больше и больше времени. Когда дело шло медленно, он бросал стол и бродил поблизости, наводил порядок на заброшенном участке. Проходя мимо, я видела, как он возится: оттаскивает в сторону ржавую изгородь, выпалывает сорняки, собирает мусор в пакет. Когда темнело, он возвращался домой с исцарапанными ногами, в съехавшей набекрень кипе. «Какой беспорядок», — говорил он. Но когда я спрашивала, что он собирался там сделать, он только пожимал плечами. «Место принадлежит любому, кто найдет ему применение», — говорил он. «Благодарю вас, мистер Далай-Ламский Вовник. Это тебе мистер Гольдштейн сказал?» — «Нет». — «Ну и какое такое применение ты ему нашел?» — крикнула я ему вслед. Вместо ответа он подошел к дверному проему, дотронулся до чего-то наверху, поцеловал свою руку и стал подниматься по лестнице. Там была пластмассовая мезуза;[22] он приклеил их на каждом дверном косяке в доме. Одна даже висела на входе в ванную.