Гвидон все не мог прийти в равновесие.
— Вы только подумайте, Эдокси, посылает к неуправляемой женщине, способной на меня посягнуть, когда же я законно тревожусь, мне заявляют, что я не смылюсь.
— Да, не дворянское гнездо. Покойный Гранд ее распустил. С другой стороны, ты сам посуди: может быть так, чтоб вошла гимназистка и чтоб вокруг шиповник цвел? Это все тени забытых предков, а нынче, дружок, одна попса. Так, кажется, у вас говорят? Бери что дают, мой друг. Это — жизнь.
— Дают… Никто ничего не дает, — с горечью возразил Гвидон. — Передо мной колючая проволока! Да, Эдокси! Хочу в гнездо! И чтобы девушка в белой накидке. Довольно с меня свободы, раскованности, вседозволенности эпохи заката! Я хочу тихой и робкой любви с пожатием пальцев под столом и с первым стыдливым поцелуем, действующим, как взрыв фугаса, или — совсем наоборот — как мина замедленного действия. И чтоб шиповник алый цвел. Именно так! Он мне и нужен. Я не хочу, чтоб меня рассматривали лишь как продукт для натуробмена, определяя, тот ли формат!
Гвидон еще долго не мог успокоиться. Его конфидентка сурово нахмурилась.
— Мне ли не знать? Однако, дружочек, как у тебя все в одной куче — мины с фугасами и шиповник. Слишком чувствителен — не по времени. Экий ты право… эта Сабина вошла в своих кружевных чулочках, а ты уже сразу пал, как кадавр.
«Можно решить, что она подсматривала», — с ужасом подумал Гвидон. И с грустью сказал:
— Больно вам будет за эти французские словечки.
Она насмешливо пробасила:
— Хочешь по-русски? Пал, как труп. Прости меня, если я ненароком задела твое мужское достоинство.
— Жизнь, в сущности, не удалась, — горько пожаловался Гвидон.
— Ну, полно. Злоупотребляешь штампами. Но ей это так с рук не сойдет. Я ей хотела помочь в нужде, сама послала тебя на выручку. И значит, несу за тебя ответственность. Уж этот мне стиль — мытарить юношу… Держать на поводке человека — тем более порабощенного — грех. К тому же наказуемый грех. Опомнится в клубе для отставниц, бахвалящихся былыми любовниками. Эта камелия мне ответит. Будет еще просить прощения.
— Спасибо вам, милая Эдокси, — с чувством проговорил Гвидон. — Хочется верить, хотя и трудно. Меж нами прошла Великая Схизма.
— Вздор, вздор, мы не святые, мы — люди. Стало быть, можем договориться. Граф Лёв Николаевич (старая дама подчеркнуто произносила «Лёв») начал последний роман словами: сколько бы мы ни портили жизнь, она все равно свое возьмет. Сам тоже много дров наломал, прости его, Господи, но — был прав.
«Ну, не смотри на меня с сочувствием. Я не печалюсь о том, что вскорости меня перевезут на тот берег. Стикс — точно такая же река, как прочие реки, во всяком случае — лучше и симпатичнее Леты, в которой тонут наши надежды.
Нет, нет, сочувствовать мне не надо. Сладко ли жить на этом свете, или существовать на нем горько — это вопросы почти забытые — из той, античной поры биографии, из молочно-воскового периода.
Есть более трезвое постижение, открытое первым из маразматиков: жизнь становится утомительной. Тут и задумываешься об исчерпанности. Сколько бы мы ни заверяли в своей неутолимости жизнью, она способна укоротить даже и самых ненасытных.
Вдруг возникает некая ясность в тех или иных вариациях на тему всемирного круговорота, названного Всемирной Историей. Прослеживается все та же суть: неустранимое содержание, независимое от разнообразия форм.
Любая наука связана с этикой. (В особенности — футурософия.) Пожалуй, даже больше, чем с истиной. Знаешь, что ветхозаветная мудрость обширней и многослойней евангельской, но люди ей предпочли надежду. Сын человеческий возвестил, что мы еще можем спастись любовью.
Мы согласились и с каждым веком звереем все больше и успешней. Научились убивать миллионами. Теперь переходим к миллиардам. Наши этические возможности имеют свой предел, дорогая. Поэтому я со своей ученостью метался в этическом тупике.
Однажды ты попеняла мне, что я в последний миг ускользаю. Что спорить — я постоянно стоял одной своею ногой — за дверью. Счастливей от этого я не стал, зато выносливее — быть может.
Ты спрашиваешь: что из того? Но это было нужнейшим из качеств, ибо мне не дано похвастать выпавшей мне средой обитания. Итог ее трудовых усилий — растущее истребление мира. Венец ее духовной работы — самая жалкая ксенофобия. Все это так — мы провалились.
Но сколько бы я себе ни твердил: сюжет завершен, пора убираться, все-таки я умею понять, что время, которое мне предстоит, безлико, бескрасочно и беззвучно. Что можно отдать решительно все за сумерки с их фиолетовым цветом, за тишину в сосновом лесу с этой томительной хвойной одурью, за встречу с морем, за звон апреля с его обещанием любви, за тот раскаленный мороз за окном, когда мы впервые познали друг друга.
Эта страничка — тебе, Сабина. Тобою она окрылена, тобой излилась, тебе — спасибо. Жалко, что ты ее не прочтешь. В последний миг я ускользаю».
Пока она слушала голос Гранда, Гвидон на другом конце Москвы вел диалог с Тамарой Максимовной. Жена кандидата в олигархи вытребовала его к себе, загадочно прошелестев по мобильнику о том, что произошли роковые и чрезвычайные события.
Итак, он снова в постылых термах с ложем, занимавшим их треть, с распутными бирюзовыми стеклами, с нахальной мозаикой на полу.
— Гвидончик, — верещала Тамара, — полный абзац. Муж рвет и мечет. Я думала, он сухой, как валежник, но он оказался ревнив, как вепрь.
— К кому же он ревнует?
— К тебе. — Она удивленно округлила свои коричневые глаза, явно шокированная вопросом.
— Какие же у него основания?
— Основания, положим, и есть, — резонно возразила Тамара. — Но главное: какова интуиция! С таким чутьем он не мог не взлететь.
Гвидон не пожелал углубиться в блестящую карьеру магната.
— Не вешай мне на уши лапшу. Что ты еще ему напела?
— Какой ты, право… Ну, намекнула: координатор неровно дышит. Думала, что ему польстит.
— Уверен, ты этим не ограничилась.
Тамара Максимовна вздохнула.
— Ну, я сказала, что ты пылаешь. И что к тому же ты очень мил. Я по натуре очень правдива. А он…
— А он хорошо тебя знает.
— Ты можешь обидеть меня. Перестань. Странно, что я жива осталась. Всего непонятней, что ты еще жив.
— Можно меня заказать при желании, ежели рыцарь не скупой, — скорбно усмехнулся Гвидон. — Я уж давно кандидат в кадавры.
Она мгновенно насторожилась.
— Что это значит — кадавр?
— Труп.
— Не смей его смешивать с криминалом! — вознегодовала Тамара. — Ревность — благородное чувство. Мне хочется тебя сохранить, но, я боюсь, он на все способен.
— Тщеславие до добра не доводит. А уж тем более — хвастовство.
— Ужас, какой морально выдержанный, — Тамара Максимовна рассмеялась. — Скажи мне, в чем смысл приключения, если о нем никто не услышит?
— И впрямь. Об этом я не подумал.
Она потрепала его шевелюру.
— Мы с тобой не подумали оба. Я и представить себе не могла, что он воспримет подобным образом чистосердечное признание. О фонде он и слышать не хочет. Но, согласись, такая любовь все же заслуживает уважения.
— Окраина общества, — буркнул Гвидон.
— Кого ты имеешь в виду?
— Вас обоих.
— Слушай, ты можешь меня обидеть.
— Надеюсь — смогу.
— И ты пожалеешь, — в воркующем голосе Тамары внезапно обнаружилась сталь. — Я уже тебе говорила: в нынешней жизни я — пантера.
— Это нисколько вам не поможет, — торжественно посулил Гвидон. — Ты и твой муж жестоко обидели не столько меня и Сабину Павловну, сколько духовную элиту. Элита этого не простит.
— Гвидончик, мой муж — человек земной. Поэтому он облокотился и на Сабину, и на тебя, и на духовную элиту. Она у него сидит в приемной.
Гвидон скрестил на груди своей руки и патетически произнес:
— Вот, значит, как вы заговорили? Благодарю вас за откровенность. История знает таких особ, считавших, что человеческий дух бессилен и ни на что не годен. Пришлось им раскаяться в верхоглядстве. Наш Гранд и сегодня живей всех живых.
— Муж убежден, что книга не выйдет. Много ли в вашем фонде членов?
— Членов достаточно.
— Кот наплакал.
— «Достаточно» действенней, чем «избыточно» — назидательно произнес Гвидон. — Важно, что все — достойные люди.
— То-то они затряслись от страха. Достоинства у них, видно, навалом.
— Тамара Максимовна, я однажды уже запретил оскорблять наш фонд. Вы мне не вняли. Я не намерен выслушивать далее ваши дерзости.
Он вышел на лестницу, не отвечая на возгласы, что неслись ему вслед. Быстро миновал оба марша, гордо прошел мимо двух консьержек и двух задумчивых молодцов, выскочил на тенистую улицу.
— Нет, какова! — он не мог успокоиться. — Пантера подлая! Трясогузка! И я, имбецил, шел ей навстречу. Я, чмошник, ей находил оправдания! «Женщина ищет самозабвения». Ну и придурок! Стыд и позор. С таким капитулянтским характером запросто можно пойти по рукам.