Возможно, он слишком хотел победить. Все мы — избранники и неудачники — приходим к одному и тому же. Однако — в свой срок. Не торопи его. Успеется. Просто прими эту данность. Принять, понять и уже не дергаться — это и есть завет поколений. Не дергаться! Это главный закон. Ибо доказать — невозможно.
К несчастью, дети Адама и Евы, в особенности мятежные дщери, не созданы для природной жизни. Одни, попроще, спешат на приемы и носят портянки от Версаче, другие скулят о тотальной фрустрации, устраиваясь меж тем поудобней — существенного различия нет. Все они живут этой жизнью, сваренной из тайной истерики и вечного страха отстать от поезда. Такая зависимость от суматохи — это еще одна poisoned pill, отравленная пилюля, мой мальчик! Не падай духом. На этом свете встречаются люди без макияжа.
Нет, не экспансия, как утверждают философы с сердцами воителей и мудрецы героической складки — наше естественное состояние. Я не хочу тебя убеждать, что можно прожить в ладу с эпохой. Не призываю и к ладу с собой. Тем, кто способен страдать и мыслить, это обычно не удается. Но осознание неизбежности, но гордая готовность принять ее — это совсем другое дело. И существует покой достоинства. Его-то следует обрести.
Сынок, тебе пора обуздать свою погребальную логорею. Юмор неотторжим от сочувствия. Смех, провоцируемый уродством, сразу теряет свое назначение. Чем громче и дружней он звучал, тем больше казался он мне бесстыжим, бессмысленным гоготом толпы. Где стадно, не стыдно — это известно. Очень возможно, что я не прав, но размалеванный лик балагана всегда оставлял меня равнодушным.
Допустим, что ты, как подлинный мачо, показываешь смерти язык — я видел такое на фресках Ороско. Но это попытка унять свой страх, которым смерть поражает смертных. Все мы смешны, но она не смешна. И как порой ни позорна жизнь (я никогда за нее не цеплялся) — все же и самый дрянной из ближних достоин в последний свой день состраданья.
Да, я познал утомление миром и не однажды себе твердил: сюжет завершен, пора убираться. И все-таки — кто может сравниться с весенним ветром, запахом моря и фиолетовым цветом сумерек? Поверь, я знаю, что говорю. Время, в котором я пребываю, беззвучно, бескрасочно и бесплодно. Здесь все молчит, и ничто не пахнет.
Один мужичок когда-то сказал мне: „В одну дверь вошел, в другую вышел — вот вся и жизнь“. И он был прав. Но не пренебрегай переходом от двери до двери, хотя он невесел, а иногда и невыносим.
Я слышал, как ты сказал Сабине, что я оборвал свою игру. Что Гранда не достанут отныне ни идиоты, ни негодяи. Иной раз даже ему позавидуешь. Не торопись мне вослед, сынок. Пред тем как кормить собою червей, надо поймать на них хоть линя.
Теперь послушай, что я скажу тебе. Это заслуживает внимания. Останься здесь — я вижу, ты сросся с этим столом и с этим светильником. Ты прирожденный вуайерист — значит, имеешь шансы стать автором. Ибо все авторы — соглядатаи.
Твое графоманство тебе поможет. Пока оно спит в твоем тайнике, и ты о нем еще не догадываешься. Ты любишь этот неспешный труд, это роскошное одиночество, когда — неизвестно откуда — является неуловимая строка. Я наблюдал, как ты млел за столом, как перекладывал бумаги и взмахивал пером, словно шпагой. Вот это твоя арена борьбы. Дели свою жизнь меж робинзонадой, склонность к которой ты носишь в себе, и неожиданными побегами в эту кипучую бестолковщину, которая поджидает снаружи.
Всасывай в свой укромный ларец, как пылесос, любую мелочь. В этой работе нет мелочей. Все они однажды сгодятся.
И — не пропусти золотой подсказки! Она блеснет невзначай, как награда за образцовое поведение. Ей впору изменить твою жизнь и даже возвысить ее до судьбы. А кто обронит ее по дороге — прохожий или старый знакомый — это не имеет значения. Я сам пережил этот миг удачи. Один весьма даровитый поэт и упоительный мастер беседы обмолвился в письме полуфразой, предвестием, предчувствием мысли, одной из многих прелестных виньеток, которыми он пленял салоны. А мне, сынок, хватило обрывка для самой главной своей догадки о странной зависимости Истока от окончательного Итога и о Начале как Эхе Конца.
Сынок, тебя ждет настоящее дело. Итак, не уклоняйся от вызова. Письменный стол — твой приют и ристалище. Останься! Здесь славный профессорский дом. Правда, он обветшал немного, но ты подновишь его, не истребляя милых следов ушедшей жизни.
Останься здесь. Со стены, с портрета, я буду следить за тобой, сынок. Опыт отцов ничего не значит, однако отцы бывают товарищами, при этом — они надежней друзей. К тому же теперь, когда ты усвоил, сколь прихотливы и сколь причудливы футурософские ступени, мой опыт будет не столько криком, вырвавшимся вослед временам, сколько донесшимся из неведомого, из-за горизонта, призывом.
Останься. Твоя любовь к Сабине свидетельствует безукоризненность вкуса. Надеюсь, и ты оценил мой выбор. И убедился: я — Гранд воистину и музы не презрел объятий среди мне вверенных занятий. (Так похвалялся еще Козьма, дедушка вашего постмодерна. Сей дед переживет своих внуков.)
Зачем тебе уходить отсюда, зачем искать себе новый угол и новую Прекрасную Даму? Чтоб после печально наклонять персидские ресницы и плакать над обманувшей тебя надеждой?
Останься. Хозяйка этого дома пахнет оливками и лавандой, она обладает многими тайнами, их не найдешь у других соискательниц. Она лукава и обольстительна. Умеренна и сдержанна днем, время ее — после полуночи.
Когда ты устанешь от обихода, только мигни моему портрету, и я мгновенно спущусь с холста. Тебе предстоит немало бесед со стариком, не хотевшим стариться, нетерпеливым и неутомимым. Мы будем ритуально обмениваться нашими свежими соображениями, пока однажды ты не увидишь, что мы давно уже стали сверстниками.
Останься. И ты не будешь сетовать на недобор достойного общества. Я, ты и Сабина, чего же лучше? Ты встретишь неизбежное легче, чем мог бы встретить его без нас. И здесь ты постигнешь быстрее всех прочих: уйти не страшно. Страшно — задерживаться.
И все-таки. Мой главный завет: всегда одною ногой — за дверью!»
Гвидон не успел и шелохнуться, тут же с ошеломительной скоростью Гранд вновь очутился на холсте, со всех сторон огражденном рамой. А в кабинет вошла Сабина.
На ней была почти невесомая ночная черная рубашонка, не доходившая до колен. И только.
Гвидон прикрыл глаза.
— Как ты провел без меня это время? — спросила она. — Ты был терпелив?
Гвидон помедлил и прошептал:
— Терпение мое еле дышит, а ожидание было богато. Теперь мне ведомо, госпожа моя, что время твое — после полуночи. Твоя полуденная краса в полуночный час взрывоопасна.
Она подошла к нему и, положив смуглые руки на его плечи, произнесла:
— Еще что-нибудь. В этом же строе и регистре.
Он отозвался, изнемогая:
— Я пленник твой, и я ленник твой. Почтительный современник твой. Неукоснительный данник твой. Возможно ль, что я избранник твой?
— Так получилось, — вздохнула она. — Ну, продолжай. Что-нибудь этакое. Ориентально-музыкальное.
Гвидон опасливо покосился на холст с усмехающимся Грандом. Потом с усилием проговорил:
— Ноги твои полифоничны и восхитительно оркестрованы. Я слышу струнную группу пальчиков, щиколотки воркуют, как флейты, тема лодыжек светла и прозрачна, а икры твои трубят победу.
Она вздохнула чуть слышно:
— Еще.
— Ты прекрасна, как виолончель, госпожа моя, — сказал, обнимая ее, Гвидон. — Но время пройти неверной походкой и уложить виолончель. Не для того, чтоб она уснула, а для того, чтоб она зазвучала. Теперь твоя очередь, Шахразада.
Она прижалась к нему и сказала:
— Настала первая, самая главная, из тысячи и одной ночи. Взмахни пушистыми опахалами своих ресниц и сотри обиду с лица своего — ты нынче забудешься на благосклонной моей груди.
— Достаточно, — простонал Гвидон. — Терпение со мной попрощалось.
Утром он осторожно встал, стараясь не разбудить Сабину, оделся и тихо вышел на улицу.
За ночь вчерашние лужи подсохли. Октябрьское декоративное солнце плеснуло золотистой волной. Северный ветер был свеж и бодр — словно напутствовал его молодость.
«Самое важное — не зажиться», — уверенно подумал Гвидон.
июнь-август 2004 г.