К тому же слой облаков, затянувших небо, помрачнел и скоро скрыл горы от наших глаз, и наконец превратился в черноватый туман, сквозь который мы скорее ползли, чем ехали верхом. Рассвело на целый час позднее, и сумерки наступили намного раньше, — они, впрочем, от всего пасмурного дня почти не отличались. Кроме того, пошел снег в виде полосатого тумана, похожего на золу. Цвет падающих хлопьев тоже был серым, как если бы это был не снег, а зола, и она сыпалась из вулканов, которые снова проснулись. Кроме того, на третий день у нас кончился мясной провиант, и мы радовались, когда Гамильтон подстрелил оленя. Этот олень, уже сбросивший рога, внезапно возник перед нами, несколько мгновений смотрел на нас совершенно невыразительными, полумертвыми глазами, а затем, очень тяжело хромая, стал удаляться. Гамильтон недолго преследовал его на лошади и, наконец, несколькими выстрелами из своего тяжелого американского револьвера уложил оленя. Однако я отказался есть мясо этого явно больного дикого животного, другие позднее говорили, что мясо было жестким, однако вкусным и пахло ароматом лесных трав.
Кстати, на следующее утро я снова убедился в охотничьей ловкости Гамильтона. Когда мы после ночевки подошли к каким-то заброшенным лачугам, расположенным прямо на берегу Сана, где нам пришлось ночевать, я увидел в бесконечно поздних и печальных утренних сумерках этих мрачных и долго тянущихся дней, очень схожих с ночами, — я увидел Гамильтона с длинным, похожим на шест ружьем; он блуждал под соседними деревьями и всматривался в их безлистные кроны. К моему удивлению оказалось, что он таскал с собой некую разновидность совсем старого, чрезмерно длинного ружья; на мой вопрос американец пояснил, что это так называемое кентуккское ружье, которое он привез с родины и с которым никогда не расстается. Но мне было непонятно, где оно у него до сих пор хранилось, во всяком случае, он не возил его на своей лошади, так как оно было больше человеческого роста, и я бы давно его заметил. Но мне некогда было об этом думать, так как Гамильтон приложил к щеке это экзотическое шомпольное ружье с присыпанным на полку порохом и, выбросив огромный клуб дыма, выстрелил дробью в кроны деревьев, откуда после этого упали к нашим ногам два диких индюка; они побили некоторое время крыльями и затихли. Я не верил своим глазам. Невозможно! — подумал я. Не может быть! Откуда здесь могли взяться дикие индюки? Я подумал, что вижу сон или схожу с ума. Гамильтон же совершенно спокойно привязал индюков к седлу и вскочил на лошадь.
Тотчас после этого эскадрон, который между тем построился, пришел в движение. Мы двинулись вниз по реке и прямо на север; Землер, казалось, забыл о своей неприязни к этой стороне света, или просто долина вынуждала его двигаться на север. Справа от нас река Сан шумела так громко, словно она несла куски стекла вместо воды; от реки к нам поднимался мощный рокот воды. Между тем долина, по мере того как мы продвигались, опускалась все ниже и ниже, одновременно туман, который окутывал горы, становился прозрачней, и мы увидели, что вершины гор, выступая между мрачными и огромными елями, поднимаются в небо, едва пропуская дневной свет; только совсем уж высоко, между скалистыми гребнями оставалась полоса серебристого света, и Гамильтон улыбнулся и сказал: "Every cloud has а silver-lining"[2]. В глубине ущелья день снова превратился в ночь. Однако от реки исходило странное сверкание, почти как морское свечение, и даже дорога, словно она была посыпана фосфором, начала мерцать, даже от всадников и лошадей исходил неестественный свет, или скорее так: каждый был окружен световым ореолом, словно позади каждого располагалась свеча. Чувство, с которым я все эти изменения наблюдал, было неописуемо и исполнено муки. Казалось, я нахожусь в кошмарном сне и, как бывает во сне, не могу ни пошевельнуться, ни заговорить, ни закричать, более того, я, совершенно не управляя своей лошадью, следовал за другими, и все время хотел их спросить, что все это безумие означает.
Однако я ничего не мог выяснить, а они продолжали ехать, как будто ничего не замечали и ничему не удивлялись.
Между тем на пути перед нами возник сильный металлический блеск и, приблизившись, я увидел, что блеск исходит от моста через реку. Страшное кипение, как от стеклянных водопадов, казалось, падающих с небесной высоты, и пар, как от очень горячей воды, исторгали из глубины многоцветную радугу. Сам мост был покрыт металлическими листами, и они светились как золото. Да, в самом деле: мост был из чистого золота.
Это больше не могло быть реальностью, это должно было быть сном, хотя я и не знал, когда и как он начался! Покрытых золотом мостов не бывает! С невыразимым напряжением, с чрезмерным расточительством всех моих сил, чуть ли не разрывая челюсти мышцами скул, в этот критический миг я раскрыл рот и зашевелил губами. "Куда, — закричал я в кипение водопадов, — куда же вы? Вы поскачете… вы поскачете через мост?" — "Да, — ответили все, и их голоса звучали, словно хор колоколов, — мы поскачем через него!" И подковы их лошадей коснулись моста, и раздался звук, подобный золотому грому.
"Но я, — вырывался из меня безмолвный крик, в то время как я дергал поводья и заворачивал лошадь в сторону, — я с вами не хочу, я не хочу через мост, не хочу, это все сон, я хочу проснуться", — и я проснулся.
Я лежал на самой середине моста, но это был, конечно, не золотой мост, перекинутый через гремящий поток, а все еще тот самый мост у местечка Хор, мост через Ондаву, по которому Землер вел нас в атаку (как мне мнилось, восемь дней тому назад, а в действительности — только что). Оба камешка, вылетевшие из-под копыт и угодившие в меня, когда мы на всем скаку вымахнули на дамбу, были не галькой, а пулями, и они сбросили меня с лошади. Я истекал кровью от раны в виске, и моя грудь, слева, почти у самого предплечья, была прострелена. Падая, я потерял сознание, но беспамятство не могло продолжаться более нескольких секунд. У меня в ушах еще гремел золотой гром от сверкающего и раскатистого моста через реку со стеклянной водой, но это все еще был гром деревянного моста через реку Ондаву возле местечка Хор. Еще гремел и дрожал настил моста от копыт лошадей — а они только что пронеслись по нему, — но ни коней, ни всадников уже не было видно. В несколько мгновений эскадрон исчез, сгинул. Скошенный бешеным, ревущим огнем, который все еще стелился надо мной, эскадрон лежал на земле; атака, как можно было предположить заранее, совершенно не удалась, и целые толпы русских в землистого цвета шинелях выбегали из прилегающей деревни и втыкали в еще шевелящихся на земле раненых длинные, как шпиговальные иглы, штыки. Теперь к бою присоединилась и артиллерия противника, и я узнал резкие, трещащие разрывы и черный, как смола, ядовитый дым японских снарядов. Лишь унтер-офицер и три или четыре драгуна, скакавшие со мной в цепи, смогли развернуть лошадей, соскочили с них и поволокли меня, полуоглушенного, назад, от дамбы. Когда они попытались поднять меня на одну из лошадей, я потерял сознание.
Во второй раз я очнулся лишь много дней спустя. Я лежал в лазарете, в Венгрии. Но понадобилось еще много недель, месяцев или даже лет, чтобы осознать: всё, что я видел в мгновения, когда лежал на мосту, всё это не что иное, как сон, и даже сейчас я не совсем могу поверить, что если смерть — это сон, то жизнь тоже была сном. Между снами пролегли мосты — туда и обратно, — и кто действительно может сказать, что есть смерть и что есть жизнь, или где начинается между ними пространство и время, и где они кончаются!
В том лазарете, где я неподвижно лежал с мешочками льда на простреленном легком, а поскольку мне запрещалось громко говорить, то самое необходимое я просто шептал, и где медленно, очень медленно меня выхаживали, ко мне в качестве добровольной санитарки приставили старую деву, венгерку, — разговорчивую светскую даму. Она знала весь мир и обо всем на свете. Она целыми часами рассказывала, стараясь меня отвлечь, но не разрешала мне ничего отвечать. Скоро я знал сплетни со всей Венгрии, так как всегда, когда она меня время от времени спрашивала, не докучают ли мне ее рассказы, глазами показывал, что нет. Я надеялся, что, наконец, она расскажет то, чего ждал от нее целыми днями и ради чего выслушивал все остальное, что меня совершенно не интересовало. Наконец она действительно об этом заговорила. Не предполагая, что меня может что-то связывать с семьей Сцент-Кирали, она назвала и это имя.
Шарлотта Сцент-Кирали давно скончалась. И когда мне грезилось, что я ее встретил, ее уже давно не было на свете… Черкесы-грабители вторглись через Карпаты и убили ее, ее отца и брата, попытавшихся защитить свою усадьбу от разграбления. Только мать (Сцент-Кирали утверждал, что она умерла) была еще жива. Она жила в столице.
Вообще оказалось, что я грезил только о мертвых. Живых во сне я не видел совсем. Потому-то вся местность во время нашего похода выглядела такой пустынной, в то время как в действительности она должна была кишеть русскими, — отсюда и переполненность в Надь — Михали, где почти все тени собрались вместе, отсюда и мой многодневный поход с эскадроном, — он уже погиб, и поэтому мне снился. Только Землер продолжал поиски врага. Потому что думал, что пока ищет врага, он, Землер, не умрет. Но он никого не нашел. Он шел по девятидневному пути смерти, как этот путь обозначен в мифах, он следовал в страну снов, он вел на север, к мосту у Хора, или Хара, туда, где находится путь Гелы, богини смерти, к мосту из золота, который ведет туда, к последнему пристанищу, откуда никто не возвращается. Только я посмел обернуться, и был возвращен, потому что если человек — так считается — на смертном пути оглянется назад, то ему даруется возвращение.