Он хотел прожить в Париже неделю или около того — просто погулять, ориентируясь по карте, посмотреть на город, может быть, сходить в кино, если подвернутся хорошие фильмы… И в первый же день удрал. Он не видел никаких фильмов, да практически не видел и города. То, что он все же успел увидеть — до бегства, — показалось ему прекрасным, но в самом этом очаровании была растворена отрава. Все, чем он восхищался, только усиливало гнетущее чувство одиночества, перераставшее в панический страх перед полной и, как ему казалось, пожизненной духовной изоляцией; он ощущал, что каждый час, проведенный в Париже, лишь ухудшает его состояние.
Он уже забыл название той маленькой гостиницы, в которой поселился; да и не хотел его вспоминать. Оттуда было несколько минут ходьбы — мимо крошечных кафе, казавшихся вдвое больше из-за зеркальных стен, — до Марсова поля. Там в мелководных прудах с грязными бумажками на дне плавали, отражаясь в бликующей на солнце воде, красные, белые и голубые игрушечные кораблики — электрические или парусные. Над корабликами возвышалась бронзовая фигура какого-то военного героя, застывшего в победном ликовании. Впереди громоздилась побуревшая от ржавчины конструкция Эйфелевой башни, но Баако не захотелось взбираться на нее. Пройдя мимо толпы туристов с поднятыми вверх лицами и нацеленными на башню фотоаппаратами, он дождался, когда зажжется зеленый глаз светофора, пересек набережную и поднялся на мост. С моста была видна плоская махина заржавевшей баржи, навеки пришвартованной к противоположному берегу. В отдалении, по верхнему ярусу следующего моста, струился поток машин, обгоняющих медленные поезда подземки — два ярко-зеленых вагона впереди, красный в середине и два блекло-зеленых сзади, — тянущиеся по нижнему ярусу. Ближе к Баако, у левого берега, стояла прогулочная лодка с синим тентом и трехцветным французским флагом, трепыхавшимся над кормой и иногда приоткрывавшим название лодки — «Ленивый дельфин».
За «Ленивым дельфином» в зеленоватых от водорослей волнах покачивалась патрульная военная лодка, и на ее бортах, рискуя свалиться в воду, сидели три солдата. Молоденькая девушка в ярко-желтой мини-юбке что-то говорила им с берега, а солдаты весело хохотали и манили ее к себе. Но когда она попыталась ступить на борт, лодка, задрав нос, с громким ревом, заглушившим смех солдат, рванулась прочь. Она описала стремительный полукруг и умчалась к двухъярусному мосту. Девушка засмеялась и, помахав рукой вслед солдатам, начала подниматься по лестнице к набережной. Но потом присела на бетонные перила и принялась рассматривать застывшего в молитвенном оцепенении человека — он стоял на причале, отвернувшись к парапету набережной. Теперь, когда лодка скрылась за мостом, все зеваки уставились на молящегося, который ни на кого не обращал внимания и, казалось, даже не замечал устремленных на него взглядов. Он был в блекло-синих рабочих брюках и босой, а его рубашка лежала на причале. Голову его прикрывала красная феска. Внезапно он сорвался с места и двинулся прямо вперед, словно собирался пройти сквозь стену, но, не дойдя до нее, так же внезапно остановился и молитвенным жестом простер руки вверх. Потом, сделав семь шагов вправо и три влево, сел на причал в позе «лотос» и свесил голову на грудь. Баако пристально разглядывал молящегося, стараясь проникнуть в его закрытый Для окружающих мир, но вскоре понял тщетность своих попыток, отвернулся, скользнул взглядом по толпе всех этих искателей удовольствий и вдруг ощутил гнетущую, тоскливую опустошенность. Тоска погнала его вперед, он перешел мост, миновал перекресток со звездно стянувшимися к нему улицами и зашагал туда, где на его карманном плане было зеленое пятно, фигура, обозначающая фонтаны, и черная надпись: «Trocadéro».
Когда Баако подошел к фонтану, его остановила девушка с бесстыжими глазами, одетая в узкую черную кофту и зеленые, расклешенные внизу, но тесные вверху брючки, из которых неудержимо выпирали ее ягодицы. Она предложила Баако сфотографировать его на фоне радуги, изогнувшейся в брызгах фонтана. Баако молча прошел мимо и, поднявшись по широким ступеням, вдруг оказался в толпе ребятишек — они вычерчивали замысловатые узоры, катаясь на роликах по просторной каменной террасе. Баако не смог сдержать улыбки, когда среди детворы увидел старика, седого, с изжелта-коричневыми от старости и никотина зубами, который энергично выписывал круги вокруг катающихся в центре террасы детишек и, казалось, нисколько не смущался тем, что он здесь единственный взрослый, да еще и такой древний. В отличие от детей, явно считавших свое занятие очень серьезным, старик держался удивительно свободно: с легкой улыбкой, предназначенной только самому себе, он то подымал руки вверх, то держал их за спиной, то расставлял в стороны, чтобы сохранить равновесие, — словом, вел себя так, как ему хотелось. Проезжая мимо Баако, он глянул в его сторону, и, хотя Баако, смутившись, сразу отвел глаза, ему показалось, что старик подмигнул. Баако сделал вид, что смотрит вверх, и, подняв голову, увидел надпись, которая действительно его заинтересовала, так что ему уже больше не надо было притворяться:
TOUT HOMME CRÉE SANS LE SAVOIR
COMME IL RESPIRE
MAIS L’ARTISTE SE SENT CRÉER
SON ACTE ENGAGE TOUT SON ÊTRE
SA PEINE BIEN-ALMEE LE FORTIFIE[3].
Пробежав глазами надпись, Баако поднялся на центральную террасу и там прочитал еще какое-то объявление, но сразу же его забыл. И вдруг почувствовал беспокойство. Нет, его не угнетал Париж. Беспокойство гнездилось в нем самом. Тошное, но поначалу лишь смутное ощущение, что вот уже полгода он постоянно откладывает, отталкивает от себя какое-то самое важное дело.
В гостиницу Баако возвращался другой дорогой — не доходя до Эйфелевой башни, он свернул направо, а потом налево, в тенистую улицу, которая называлась Авеню де Софран. Машин на ней было мало, а прохожих не было вовсе; Баако заметил только дворника-алжирца, гнавшего метлой бумажный сор вдоль кромки тротуара. Когда Баако вошел в гостиницу, портье, посмотрев на него, сказал, что он выглядит совсем больным. Баако кивнул, спросил, нельзя ли соединить его с авиационным агентством, поднялся к себе в номер и лег. Вскоре зазвонил телефон. Баако взял трубку.
— Parlez, monsieur[4], — сказал портье.
— Агентство? — спросил Баако.
— Oui, j’écoute[5], — ответил женский голос.
— Мадам, вы говорите по-английски?
— Да.
— Видите ли, у меня транзитный билет Нью-Йорк — Аккра с недельной остановкой в Париже. Могу я улететь раньше?
— Когда вы должны были улететь?
— В следующий вторник.
— А хотите?
— Чем скорей, тем лучше.
— Сегодня?
— Это возможно?
— Да. Но вам следует поторопиться. Самолет отбывает в шестнадцать сорок пять. В пятнадцать пятнадцать от агентства отходит автобус.
— Благодарю вас, мадам.
— Будьте любезны, назовите вашу фамилию.
— Ах да, конечно, конечно…
Примерно через час после обеда Бремпонг снова подсел к Баако. До этого он с хозяйским видом прогуливался по самолету, так что проходящей стюардессе приходилось уступать ему дорогу, просил принести журналы или рекламные проспекты, покупал безналоговые сигареты и спиртные напитки.
— Люблю летать, — без предисловия начал он разговор. — Только вот жалко, что в самолет не берут тяжелые грузы. Приходится отсылать их морем. У меня, конечно, страховка, а все-таки… Вы знаете, я купил матери полный морозильник.
— А что это такое?
— Морозильную установку, промышленную. Ее должны доставить к рождеству. Это сюрприз. Моя мать всегда мечтала, чтобы для рождественских праздников ей забили целого быка, прямо у нее во дворе. Ну и теперь я куплю ей быка, а то, что останется после праздников, положу в морозильник.
— Понятно.
— Глупо возвращаться с пустыми руками. Ведь иногда потом долго не удается вырваться за границу. Надо ценить такую возможность, да и родных не мешает поддержать. Это просто бессмысленно — возвращаться ни с чем. У вас-то, положим, не было опыта.
Голос бортпроводницы, усиленный и смягченный динамиком, вытеснил тенористое бормотание Бремпонга:
«Дамы и господа, через две минуты мы будем пролетать над оазисом Эль-Оуэд. Наша высота — двадцать две тысячи футов над уровнем моря. Скорость — шестьсот восемьдесят две мили в час…»
Баако посмотрел в иллюминатор, пытаясь разглядеть оазис, закрытый пеленой облаков. Когда он приблизил голову к стеклу, вой турбин стал слышнее. Оглянувшись, Баако увидел, что Бремпонг встает: впереди снова маячил огромный парик.
— Мне пора, — сказал Бремпонг. Баако кивнул ему и снова посмотрел вниз. Оазис давно уплыл назад, и в разрывах облаков мелькали островки пустыни — равномерно бурые, почти без желтых вкраплений, потому что песчаная равнина осталась северней. Потом Баако увидел, как одна из секций крыла опустилась, а соседняя приподнялась, и самолет слегка изменил курс. В салон брызнули оранжевые лучи предзакатного солнца, но самолет снова выровнялся, и свет приугас. Баако прислонился к иллюминатору, но тут же резко отдернул голову — стекло было льдисто-холодным и влажным. Тогда он задернул серо-коричневую шторку, выключил лампочку над головой и, снова склонившись к иллюминатору, медленно закрыл глаза; но ему никак не удавалось устроиться удобно. Не открывая глаз, он нащупал на подлокотнике рычажок и вместе со спинкой кресла откинулся назад. В черной тьме вой турбин начал распадаться на отдельные гулы с различным тоном и ритмом, потом опять стал слитно-однообразным, и Баако забылся.