Почему? Неясно.
И вот мальчик опять соскользнул, хотя вроде бы делал все правильно: и ноги ставил четко, плотно прижимая носки ботинок так, чтобы ненароком не увидеть в полированной поверхности своего отражения, и тело держал в равновесии, и смотрел туда, куда нужно было, — не так, чтобы уж очень далеко соскользнул, и все же прилично; но каждый раз, когда ему, быть может, следовало испытать досаду, его зрение вдруг начинало затуманиваться, как в молоке, — белизна поглощала досаду. Порой на мальчика накатывала сильная усталость, и его двигала вперед лишь мысль о том, что если он все же заберется на памятник, его ждет коробка ванильных конфет, засунутая подмышку, или медяки, вставленные в каменную ушную раковину, но все же он не знал точно, какую получит награду, — тогда его ум посещало сомнение, но тут же мама и сестра начинали подбадривать и кричать, как же это хорошо, как прекрасно оказаться на вершине.
На вершине? Он вряд ли смог бы встать памятнику на голову, так что, вероятнее всего, имелось в виду сесть ему на плечи и постучать по ней ладонями, как по барабану.
Хотелось ли ему когда-нибудь, чтобы бордюр, по которому он двигался, превратился в лестницу? Если и да, тотчас же вспоминал он, что в лестнице ровно столько ступеней, сколько пожелает тот, кто идет по ней. Стало быть, вряд ли он сумел бы остановиться в своих желаниях, когда дошел бы до верхней грани куба, и не уступил бы соблазну уйти далеко в небо.
Как бы там ни было, в конце концов, он приноровился и соскальзывал уже не так часто и на меньшее расстояние, нежели то, которое удавалось ему преодолеть каждый новый раз, — и рано или поздно он должен был добраться до конца бордюра, вот он уже почти достиг его, — а потом ему еще нужно будет как-то развернуться; до сих пор он не представлял себе, как сумеет это сделать, избежав падения, но надеялся, что мать и сестра будут руководить его движениями: какую ногу следует поворачивать сначала, куда опираться рукой и т. д., а также, что не подведет и не разойдется в разные стороны знак гармонии. Ну а если его родные бросят его на произвол судьбы или он еще раньше упадет вниз или, наконец, не сумеет поймать руками каменное предплечье на подлокотнике кресла, что же, и здесь он спасен, даже если и не знает об этом сейчас, — у самой земли мальчика поймает его собственное тело, стоящее на плитах…
В одно январское утро, морозное и темное, священник отец Николай, пятидесятилетний мужчина, опаздывал в церковь, где ему предстояло провести венчание. Церковь находилась в пригороде, минут тридцать по железной дороге, а сегодня как назло случилась поломка на линии, и когда священник, наконец, дождался поезда, времени у него оставалось совсем мало. Вагон набился до самой крайней степени — он смог протиснуться только в центр тамбура, не дальше; его зажали со всех сторон, снег на рясе скрипнул и быстро растаял от теплоты тел — белые хлопья остались только на плечах. Когда поезд тронулся, головы пассажиров сонно покачнулись, свет моргнул, а с синеющей улицы через запотевшие автоматические двери проникали и ложились на потолок четкие тени деревьев, в ветвях которых запутались и умирали фонари. И по мере того, как поезд набирал ход и все чаще слышался спотыкающийся стук колес, потолок быстрее и быстрее сбрасывал с себя вереницы теней, но тут же его опутывали новые, и никак не удавалось ему от них избавиться. Запах рельсового масла, до этого вполне ощутимый, даже резкий, ослаб.
Священник изловчился, задрал рукав и недовольно взглянул на часы. Что делать? Теперь уже ничего от него не зависело. Он невольно разглядывал прижавшихся друг к другу пассажиров. Некоторые закрыли глаза, и это успокаивало ему нервы, но все же он так и не мог до конца перебороть скопившийся осадок. Опоздать на церемонию венчания, где он одно из главных лиц, если не самое главное, — нет, это очень неприятно, тем более он лично договаривался с женихом, невестой и родственниками.
«Господи, помоги мне… чтобы все было хорошо… отче наш….»
Вдруг… нечто привлекло его внимание и оборвало молитву. Удивленно вскинув брови, священник смотрел на мужчину и женщину, которых он не сразу заметил: они стояли поодаль, возле самого выхода, стояли так близко друг к другу, что пушистая шуба женщины, белая, с хрустальными каплями влаги, мягко щекотала черную кожаную куртку мужчины. Тот закрыл глаза и один раз, устало облокотившись на железную стену, выпрямил спину, но эта поза показалась ему неудобной, и он подернул плечами и ссутулился. Голова женщины была повернута в сторону, и густые усы мужчины почти касались женской щеки, а дыхание мельчило локон ее прически на десяток отдельных волосков, и когда поезд неосторожно замедлит ход, а головы пассажиров опять сонно покачнутся, мужчина, потеряв равновесие, наверняка непроизвольно коснется губами ее бледной кожи. Но не это поразило священника.
«Это они? Нет, не может быть. Что они здесь делают? Не на поезде же решили ехать на собственную свадьбу. Да и живут они, кажется, в пригороде, недалеко от церкви… и все же какое сходство! Поразительно! Если бы ее голова была повернута к мужчине, я бы уверился, что они знакомы, а так у них отсутствующие выражения лиц, и именно поэтому, мне кажется, я вижу уже меньше сходства, чем есть на самом деле. Нет, это не они. Исключено!»
Но потому быть может, что он уж слишком решительно вынес это заключение, священника так и не оставляла мысль, что эти двое знают друг друга, а не стоят впритык только из-за тесноты. Ведь если бы это были жених и невеста, ему и не следовало так уж спешить, а расслабиться и, быть может, даже подремать в тесноте до своей остановки. Ну а если время свадьбы принципиально, тогда что же…
«…я мог бы обвенчать их прямо в поезде, по их согласию и когда бы у меня было все необходимое», — священник закрыл глаза, удивляясь такому неожиданному повороту своих мыслей. Он представил себе тот же самый тамбур, только все, все вокруг пропитано было светло-коричневыми оттенками, как в воспоминаниях героя кинофильма. Снег на одеждах превратился в конфетти. Поезд шел все медленнее, и не было уже на потолке ни одной тени, только желтые пятна света, шершавые по краям. Ни звука, даже стук колес растворился. Пассажиры все также теснились, но теперь лишь от радостного экстаза и созерцания жениха и невесты: он целовал ее шею, а она, закинув голову назад, счастливо смеялась и сверкала зубами. Нежный запах фиалок, вплетенных в ее волосы, забирался в ноздри; тамбур благоухал. Стены и автоматические двери сверкали от пены и брызг пролитого шампанского…
Часто теперь обуревали его странные фантазии, но прошедшим летом произошло событие, после которого не мог уже он относиться к привычному ходу вещей так, как прежде, событие, вдохнувшее в затертые страницы его прошлого прежнюю четкость и (чего он должен был бы бояться более всего, но по причине того, что лет до тридцати жил в миру и даже пускался в романтические похождения, так и не мог себя к этому понудить) пошатнувшее его религиозное восприятие мира. Однажды вечером его сын вернулся из театра с девушкой; они покраснели от смеха и удовольствия, и, чтобы немного успокоиться, сели за стол в кухне и пили душистый «Бейлис крем». Священник слышал их разговор из своей комнаты; единственное, что отвлекало его, — плотная зеленая штора, так и не снятая после зимы, которая теперь под сильными порывами ветра из форточки то и дело сбрасывала что-нибудь со стола: тетрадь с хорошо различимыми словами на первой странице «С меня хватит!», перьевую ручку, имевшую на корпусе странную золотистую надпись «Чернильный Пигмалион», старую мягкую игрушку-арлекина с почерневшими от времени пятнами вина в желтых ромбиках рукава… вконец, зазвенев, оказалось на полу и распятие.
— М., который играл бульварного писателя… как это у него хорошо получилось и с какой деланно-искренней интонацией утверждал, что он ничего не может понять в собственных произведениях — настолько они необычные…
— Когда это было?
— Ты как раз отлучился — тебе позвонили, и ты вышел на дорогу…
— Там на обочине влажная высокая трава и так сумрачно, что я чуть было не промочил ноги.
— Бедненький… обратил внимание на его часы?
— Да.
— На самом деле это были не часы, а счетчик. Каждый раз, когда в магазинах покупали его книгу, ему поступал об этом сигнал, и цифра менялась… для того, чтобы ему становилось хорошо на душе. Но он уже к этому привык и испытывал равнодушие.
— Я и это упустил. А ведь счетчик все время пищал… ну а толку-то?..
Певучий двухголосый смех, смягченный кремовым паром.
— Пойдем еще раз, и я все увижу от и до.
Когда девушка ушла, они долго ссорились; потом сын (он был не слишком набожен, как, собственно, и его отец в его возрасте), — увез девушку, и вот уже полгода священник не видел ни его… ни ее.