— Прошу вас, Борис Петрович! — сказал Осадчий, подходя к машине. — И вас, — кивнул он головой Бутько и Пряжникову.
Вслед за «москвичом» по серому сухому асфальту машины пошли на завод. Отец, Бутько, Пряжников сидели рядом, готовые постоять друг за друга, за себя и за всех, кому Севастопольский горком партии обещал в перспективном плане пятнадцать квадратных метров жилой площади на человека.
В Севастополе люди не устают вспоминать войну. Она отступает все дальше и дальше в прошлое, но не стирается в памяти, как зарастают, но не исчезают шрамы от ран.
Я опять столкнулся с Туровским, и опять нас разнесло с ним на разные полюсы, как будто мы полярно заряжены.
Он говорит чертовски справедливые вещи. И он чертовски несправедлив.
Я шел в управление, чтобы выдрать квартиру для кого-нибудь из «своих», с моего участка: Сидорычу или Пряжникову. Нашему управлению горисполком дает две квартиры: трехкомнатную и однокомнатную. Трехкомнатную без спору отдают Бутько: семьища. Яков, вообще, прет в жизни без спора. А на однокомнатную, оказывается, по очереди имеет право Абрамов. Я как только услышал об Абрамове, все, сдал: ни о Сидорыче, ни о Пряжникове ни слова. А Туровский, не поднимаясь, — он никогда не поднимается, когда говорит, так же, как никогда не просит слова: просто начинает говорить и все замолкают, — сказал:
— Ну, Абрамов у нас имеет постоянную жилплощадь в отрезвителе. Очередь Абрамова подойдет тогда, когда Абрамов перестанет пить.
Чертовски справедливо, если бы это касалось, скажем, Туровского, меня и остальных шестьсот девяносто семь человек нашего управления. И чертовски несправедливо, когда это касается Абрамова.
Несправедливо!
Абрамов был почти первым шофером в Севастополе. До войны здесь был даже трест с таким витиеватым названием «Севастополь-автогужстрой». Там было пять грузовиков и тридцать шесть тяжеловесных битюгов и кобыл.
Как только начались налеты, бомбежки, обстрелы, Абрамова заставили вывозить из Севастополя трупы. Абрамов ехал к дымящимся развалинам, когда немцы еще не отбомбились. Немцы сбросили на Севастополь больше бомб, чем на всю Францию. Но трупов на улице не было!
А знаете, что это значит, — не видеть трупов? Абрамов берег людей от вида смерти. Но нормальный человек, наверное, не может постоянно видеть смерть. Ее нельзя видеть, не запоминая. Два раза Абрамов среди мертвых находил живых. Оба красноармейца умерли у него на глазах, и он все равно их похоронил, только десятью минутами позже.
Но после этого он боялся хоронить. Все искал живых. Наверное, в то время у него было небольшое, не слишком бьющее в глаза, помутнение в сознании, Он жил так, как будто на его совести была чья-то смерть. В конце концов он стал бояться трупов.
Трусом он не был. Он сам просил отправить его на фронт.
Не просил, умолял об этом председателя горисполкома майора Ефремова. Но майор знал, что нигде, ни в каком бою, прояви Абрамов даже самое большое мужество, он не будет так нужен, как на этой своей работе. Трупы должен кто-то вывозить, а люди все были на счету. Ефремов сам перед рейсом наливал Абрамову кружку водки, сам ставил ему поллитра под сиденье в кабину. Шофер гнал машину, с полчаса ничего не слыша и ни о чем не думая. Точнее, заставляя себя не думать. А через полчаса машина бывала у кладбища…
…Абрамов не был ни убит, ни ранен. И все-таки Абрамов погиб. Руки, ноги у человека целы. Но черт его знает, каким прямым попаданием, что у него разбило душу, что ли? Словом, это тоже жертва войны, разве что не внесенная в списки…
Спился Абрамов. Безнадежно пьет до сих пор. Ефремов три раза добивался для Абрамова бесплатного лечения в больницах. Его лечили… Не вылечили…
Я с ним не один раз пытался говорить о Бутько. Ну, не легче же Бутько? Слушает. Смотрит. Не спорит. А в глазах такая грусть… Не по себе мне становится от этого его взгляда! Чувствуешь на себе этот взгляд и как будто читаешь его мысли:
«Да, ты выжил.
Сегодня ты живешь, а завтра можешь и не жить, хотя очень хочешь жить. Здесь многие хотели жить. Я-то знаю, как их было много. Впрочем, я очень хочу, чтобы ты жил. Надо же, чтобы когда-нибудь стало так, чтобы человек, жил столько, сколько ему проживется».
…Словом, я сказал Туровскому, что не вижу смысла нарушать очередность. Подошла очередь Абрамова, — надо дать отдельную квартиру Абрамову.
Войну Туровский пережил. Но иногда мне кажется, что моя Женька больше помнит войну, чем Туровский.
И еще: Абрамов — «не мой». Он с участка Левитина. Кому тут, как не Левитину, встать стеной за Абрамова? Нет, — молчит! То ли потому, что согласен с Туровским: не стоит давать квартиру тому, кто пьет. То ли потому, что согласен со мной: Абрамову надо дать. А всего вернее потому, что, как и Туровский, не понимает и ничего не хочет понимать в жизни, что не касается его слишком близко.
Туровский сказал:
— Ты, Серов, добрячком становишься. С тем, кто со мной на «ты», я тоже всегда на «ты».
В жизни иногда бывает, как в сказке Андерсена о человеке и отделившейся от него тени. Человек сказал своей тени: «А может быть, мы будем на „ты“?» Тень поморщилась, но согласилась: «Хорошо. Я тебе буду говорить — „ты“, а ты мне — „вы“. И так мы будем оба довольны».
— Ты ошибаешься, Игорь Андреевич, — возразил я.
Туровский вскинул голову, посмотрел на меня, пожевал губами. Как прораб я его вполне устраиваю. Но по-человечески мы не очень-то принимаем друг друга, чтобы быть на дружеском «ты». И Туровский перешел на «вы», очевидно, пожизненно.
Вот с Левитиным лет через десяток они будут на «ты». Полпути к этому они уже прошли. Туровский говорит ему безошибочное «ты», а Левитин ему безошибочное «вы». Лет через десять, когда у Левитина будет такая же солидность, как у Туровского, и когда Левитин по работе обскачет Туровского (а это будет обязательно!), они будут на «ты». Я не люблю Левитина. Но работает он здорово.
У меня и стажа, и опыта чуть ли не втрое больше, чем у него. Но мне бывает очень трудно оторваться от него, уйти чуть вперед. Иногда я вытягиваю на одном самолюбии: обидно же! Седые волосы в голове, а тут мальчишка наступает на пятки. У других наших прорабов самолюбие карманное: надо — вынули, показали, нет, — спрятали. Они давно уже встали смиренно Левитину в хвост.
Бутько говорил тогда, когда к нам на участок Осадчий приезжал: — Ну, Борис Петрович, с железобетоном ты сегодня выиграл — факт. Но Зуева в враги нажил. А вот Левитин сегодня и в выигрыше и с Зуевым по-прежнему друг. Зуев теперь — кровь из носа, а будет давать хороший железобетон. Иначе слетит вместе с Кирилловым. Мы одни будем от этого в выигрыше?
Это верно. Левитин всегда, в любых обстоятельствах всегда умеет быть в выигрышном положении.
Ну, люблю я Левитина, не люблю я Левитина — чепуха! Не жениться же мне на нем.
Но после того, как сняли Кириллова, железобетон пошел хороший. Это хорошо, что все мы от этого в выигрыше.
…А однокомнатную квартиру, судя по всему, все-таки отдадут Абрамову. Это — справедливо!..
В ноябре на Приморском и на площади Ушакова зацвели розы и примулы. Они были не такие пышные, не так налиты красками, как летом. Но они цвели. Их можно было рассмотреть из окна троллейбуса.
Осень стояла теплая.
Иногда на работу мы ехали с Костей в одном троллейбусе.
С того самого дня после соревнований Костя почти не говорит со мной. Не могу сказать, что я очень страдаю от этого. Я ничего не собиралась и не собираюсь менять. Я живу сейчас и мне не верится, что все, что происходит, происходит со мной. Словно я — меченая счастьем.
Мне кажется, скоро я привыкну к тому, что Косте нет до меня дела, а мне — до него.
Кажется. Но пока я еще не привыкла.
Когда мы попадаем с ним в один троллейбус, мне каждый раз хочется, протолкнувшись в толпе, добраться до него и сказать:
«Это глупо не разговаривать со мной из-за того, что я встретила Виктора. Так не поступают».
Но я не говорю ему этого. И он поступает, как никто не поступает.
В остальном Костя — прежний. Вполне прежний. В бригаде он все старается «поставить на место» Губарева, бригадира. Но Губарев — не Виктор. Это Виктор мог засмеяться и «встать на место». Губарев шуток не понимает. Слов — тоже; во всяком случае не всегда.
Косте не нравилось, что Губарев, «как петух, наскакивает на всех и орет во все горло». И уж с чем совсем не мог смириться Костя — это с тем, что Губарев почти не работал. Один раз Костя ему так и сказал:
— Ты, Губарев, для всех передовой: для газеты, вон для, прораба, и для самого себя. А для меня — нет. Бригадир всего два часа в день имеет право работать на монтаже. Выходит, пять часов в день ты за прораба работаешь, а за тебя, передового, пять часов в день я ломом орудую.
Видели бы вы тогда Губарева! Губарев прямо-таки окаменел в безмолвной угрозе. Это был больной вопрос, который в бригаде никто из старых рабочих не поднимал. Все помалкивали: в общем бригада пока зарабатывала больше, чем другие. А дело было вот в чем.