Принесли еду. Сюрприз оказался рюмкой водки с селедкой. Маша уже начала пить пиво, поэтому водку отставила и сделала еще глоток "Балтики". Она чувствовала, как рассасывается напряжение, которое не покидало ее с самого утра. Как все-таки хорошо, что она не осталась одна в гостинице, а ребята утащили ее ужинать. Совсем ведь, если вдуматься, чужие люди, но как приятно, а?
– Семин - Крокодил Гена, потому что он строит наш Дом Дружбы, - сказал Денис.
– Лиза Парфенова - Лиса Патрикеевна, потому что она хитрая.
– Наш начальник Федор Поляков - Дядя Федор, потому что мы - пес и кот.
– Шарик и Матроскин, - пояснил Абросимов.
– Таня, Света и Аля - три поросенка…
– …потому что всегда вместе.
– До тех пор, пока не рассорились, - добавил Денис.
– Наташка Черепахина - Чебурашка, потому что уши, - сказал Абросимов.
– Тссс! - Денис приложил палец к губам. - Это неприлично.
– Про уши? - спросила Маша, - у нее все в порядке с ушами.
– Ты просто ее невнимательно рассматривала, - сказал Денис.
– У нее большие попины уши, - зловеще зашептал Абросимов.
Они замолчали, как по команде. Рассказывали явно не первый раз - видимо, сказалась практика.
– Что это такое? - спросила Маша. - Где у попы уши?
– Французы их еще называют "рукояти любви", - сказал Денис. - Ну, такой профиль бедер.
– Еврейского, кстати, типа, - добавил Абросимов.
– Вы мне просто голову морочите, - рассмеялась Маша.
– Нет, мы серьезно, - сказал Абросимов. - Вот Иван не даст соврать.
Только тут Маша заметила, что Иван с их прихода в "Петрович" не сказал почти ни слова. Она вспомнила Прагу - наверное, он всегда ведет себя так: задаст вопрос и снова замолчит. После Марика, три года тараторившего без умолку, и Горского, поминутно восклицавшего "а помнишь?", приятно было сидеть рядом с немногословным человеком.
– А Иван у вас кто? - спросила она.
– Я у них Иван-Царевич, - сказал Билибинов, - а Сережа был Серый Волк. Потому что мы были друзья.
Денис снова накрыл ладонью Машину руку, и тут Маша поняла: все они считают, что она - Сережина невеста, у нее горе, и они должны хоть немного отвлечь ее от грустных мыслей. Сказать им, что ли, правду? Но зачем? Пусть, рассказывая всякую ерунду и думая, что отвлекают ее от страшных мыслей, отвлекутся сами. Ведь работали с Сережей вместе, были друзьями, тяжело им, наверное, сейчас.
– Это ничего, что мы тебя сюда вытащили? - тихо спросил Денис, а Иван с Вадимом уставились в разложенный на столе старый "Огонек", словно впервые его видели.
– Нет, нет, как раз спасибо, - ответила Маша. - Все хорошо, ребята, вы не волнуйтесь.
Вдруг на мгновение она ощутила щемящую грусть, словно Сережа и впрямь был ее женихом или хотя бы очень близким человеком. Может, пиво так действует? подумала Маша и тут услышала женский голос, немного пьяный. Высокая крашеная блондинка, сразу бросаются в глаза длинные пальцы, все в серебряных кольцах, потом - обнаженные до плеч руки, а потом уже - худое лицо с ярко накрашенными губами.
– Привет, - сказала она. - Я вижу, вы уже здесь. Можно к вам?
– Конечно, - сказал Денис и поднялся, чтобы принести еще один стул.
– Это Таня Зелинская, - представил девушку Иван. - А это - Маша Манейлис, Сережина невеста.
Денис пододвинул Тане стул, она улыбнулась, спросила "можно?" - и, не дожидаясь ответа, залпом выпила отставленную Машей рюмку.
Таня Зелинская росла маленькой принцессой некоролевской семьи. Сто лет назад ее родители звались бы купцами - и непонятно, кто был бы лучшим купцом, папа или мама, - но в семидесятые, столь любимые посетителями "Петровича", их называли "работниками торговли", считая слово "продавец" немного оскорбительным (так газеты писали вместо "евреи" - "лица еврейской национальности"), хотя в случае Таниных предков слово "продавцы" было в самом деле неуместно: мама давно поднялась до директора универсама, а папа вполне успешно работал кладовщиком на базе. Девочкой Таня не знала, что такое дефицит: все, чего она могла бы захотеть, появлялось само по себе, раньше, чем само желание, - и потому она не знала своих желаний. У нее были фирменные джинсы, прибалтийские платья, импортные туфли, а на тринадцать лет папа подарил ей французские духи. Она ничего не знала о невидимых интегральных ходах и многомудрых комбинациях, мастерами которых были ее родители. Таня считала, что трехкомнатная квартира на Юго-Западе сама по себе наполняется финской мебелью, чешским стеклом и японской электроникой.
Катастрофа случилась, когда Тане было пятнадцать. Его звали Илья, он был голубоглаз, курчав и носил круглые очки под Джона Леннона. Познакомились в летнем лагере, там было неважно, кто как одет, где работают чьи родители. Они целовались после пятничной дискотеки, и хотя она чувствовала, как его рука шарит по застежке ее гэдээровского лифчика, крючки остались не расстегнуты и потаенный замок не отперт - ни в ту пятницу, ни в другую. В Москве Таня сама после школы позвала Илью к себе, пока родители были на работе. Она налила французского папиного коньяку и отдалась в спальне, на кровати, с которой в последний момент спихнула невозможно яркого мехового зайца. (Пять лет назад старинная мамина подруга Лидия Ивановна, работавшая в Главном Детском Магазине еще с конца шестидесятых, унесла его прямо с витрины специально для Тани). Вечером, когда Таня провожала Илью до остановки, он сказал, что у нее очень буржуазная квартира. Она обиделась, и Илья начал объяснять, что такие, как Танины родители, не знают любви, объединяющей всех людей, потому что думают только о деньгах.
– Что значит "такие, как мои родители"? - спросила Таня.
– Ну, торгаши, - сказал Илья.
Никто никогда не говорил так о маме и папе. Таня замерла, хотела убежать, но неожиданно увидела себя со стороны: полноватая некрасивая девушка в венгерской куртке, дутых сапогах и фирменных джинсах рядом с высоким красавцем в заплатанной цветочками ветровке, с колокольчиками на клешеных штанинах и плетеной фенечкой на запястье. Она заплакала - от стыда и обиды - и дала себе слово, что ничего больше не возьмет у родителей, никогда, ничего, потому что ей этого не надо, пока в мире есть любовь, которая все, что нам нужно.
Таня, конечно, не сдержала слова, но через два месяца, когда ее с Ильей не отпустили автостопом в Ригу, убежала из дома. Ее нашли, вернули, отругали и простили, но в тот момент, когда отец удержал занесенную для первой в жизни затрещины материну руку, Таня внезапно увидела мать такой, какой видел ее Илья: торгашкой за прилавком, вас много, я одна, вы мешаете мне работать, два килограмма в одни руки. После стольких лет предугаданных желаний у Тани наконец-то появились собственные, никем не предписанные. Она пришивала заплаты на непрорванные колени джинсов, продирала на локтях рукава модных синтетических свитеров, доставшихся не то из магазина "Люкс", не то из "Польской моды", отдирала фирменные лейблы, не зная, что среди московских хиппи настоящими американскими джинсами можно было гордиться ничуть не меньше, чем среди фарцовщиков. Но ничего не помогало, Илья появлялся все реже и реже, потом начал встречаться с Маринкой из соседней школы, которая была худее Тани на десять, если не на пятнадцать килограмм, это было видно в любой одежде, сколько за нее ни заплати, как ее ни переделывай, откуда ни доставай. Через полгода Таню положили в больницу с анорексией, но Илья даже не пришел, и Таня поняла, что все кончено, что на всю жизнь она никому не нужна, кроме родителей, которые тоже никогда ее не поймут. Вместо аттестата она получила справку, в Плехановский даже не пошла, хотя родители уговаривали, ну и дура, кричала мать, без образования сейчас - никуда, кому ты нужна будешь такая, хоть ты ей скажи, Коля! Но отец ничего не сказал, вечером долго шептались, потом решили - пусть год подождет, а потом уж точно - учиться на экономиста, на худой конец - на товароведа.
Мать стала нервная, подумывала одно время перейти в министерство, но никак не решалась покинуть такое хлебное место, ведь столько возможностей, ты подумай, особенно сейчас. Вся Москва стояла в очередях и из магазинов исчезали то сахар, то сигареты. Мать так и не поняла, когда допустила ошибку, в какой момент проскочила развилку, где свернула не туда. Молодые и ушлые организовывали кооперативы, звали, но она остерегалась, все-таки у нее дочь, не может так рисковать, к чему подставляться, мало ли что, всю жизнь работала на госслужбе и дальше буду, дефицит не переведется, рука дающая не оскудеет. Отец не слушал предостережений, ввязался в приватизацию своей базы, кричал громко вечером на кухне, ты, Света, меня не отговаривай, они еще у меня говно жрать будут, а Таня без движения лежала в комнате, отвернувшись лицом к стене, и удивлялась слову, которое сто раз до этого слышала, но дома - никогда.