— Санни, — послышался его — и в то же время не его — голос.
Она повернулась. О том, что с ним происходит, она и не подозревала. Даже в темноте было видно, как бледно ее овальное личико, из глубоких глазниц посверкивали зрачки.
— Это ты, — сказала она.
— Я, — солгал Коб, потому что говорил вовсе не он. И он протянул к ней руку, схватил за голое, повыше локтя, предплечье и ощутил тепло и свежесть ее тела.
От неожиданности девушка покачнулась, затем осторожно высвободила руку и исчезла во тьме. Всесильный и беспомощный Коб — он был и там, и не там — побрел следом за ней по бугристой земле сквозь заросли деревьев; оба хранили молчание, а вокруг звучали голоса незнакомых людей, они что-то кричали, смеялись, пели, шептались и ругались. Тонкая фигурка Санни одновременно таила и являла власть и ранимость женщины, а также свою чуждость и приниженность: ведь она была из числа изгоев.
Коб не хотел причинить ей вреда. И ничего дурного не сделал.
Да она бы и не позволила. Слишком юная и робкая, и ни жар в крови, ни зов сердца не заставили ее уступить ему. Тем не менее Коб почувствовал, как сильна их тяга друг к другу, как трудно ей было отвергнуть его.
А Коб… Он был слишком добрым. И если угодно, слишком слабым. К тому же неопытным. И приличным. Он был неспособен принудить девушку. Он не хотел брать ее силой, надеялся, что она легко сдастся и он получит то, о чем едва смел мечтать, а уж о том, чтобы добиваться ее и покорить, и подавно.
От запаха ее тела, ее прерывистого дыхания, мимолетных прикосновений ее груди у него кружилась голова, и он, как утопающий за соломинку, ухватился за прядь ее волос. Он в самых смелых своих фантазиях не представлял, что женское тело может быть таким. Санни оказалась более тонкой, более упругой, более гибкой. Она уступила ему, но лишь слегка — прижалась к нему, обняла за шею и грустно вздохнула. А потом отстранилась.
В конце концов они уселись рядом на выступающих из-под земли корнях какого-то дерева, неподалеку от города. Зеленая крона, сквозь которую пробивался свет любопытного полумесяца, превратилась в серебристый балдахин над их головами. Коб и Санни сидели совсем близко друг к другу. Их руки порой соприкасались. Но они разговаривали — и только. Она рассказывала о своей семье, больше всего о младшем братике, о его проделках, тихо, будто побаиваясь, что ее крамольную речь могут услышать, передразнивала свою хозяйку вдову, ее выговор. Показала крохотную подушечку пальца и с самым серьезным видом объяснила, что может случиться, если порез придется между большим и указательным пальцами (столбняк — не иначе). В ответ Коб — а ему хотелось дать ей понять, что он много чего достигнет в жизни, расхвастался, рассказал, что разговаривал с правителем, обронил, что скоро разбогатеет, и на все лады расхваливал свой родной Нидеринг. Потом они поднялись и вернулись в город. И, не дойдя до первых домов, расстались. Она коснулась губами его губ, но так бегло, что лишь после того, как она убежала, он понял, что она его поцеловала.
А больше ничего и не было. Религия, христоверы и богобоязненные, Бог, в которого верила Санни и ее близкие, проклятия и заклинания, соблазны и посвящение в зрелость, магические силы и договор с дьяволом, — про это она не сказала ни слова. Смешно и думать, чтобы Санни, эта серьезная, улыбчивая, застенчивая болтушка, несколькими годами моложе его, девочка, рядом с которой он сидел на толстых корнях, прислонившись к стволу дерева, стала бы распространяться на подобные темы. (Вспоминая ту ночь, Коб готов был поклясться: привези его сейчас в Клаггасдорф, он мигом нашел бы место под тем деревом, если его еще не спилили.) Именно Коб, хотя и более сдержанный, поддался предосудительной страсти, Санни же, наоборот, воспротивилась его напору и утихомирила его, поставила на место, чтоб не вел себя не по возрасту. По прошествии времени поведение Санни можно было бы оценить как подарок, хотя тогда такой подарок его разочаровал.
А ту же самую Санни всего несколько месяцев спустя обвинили в делах постыдных, злобных и сатанинских.
Наговоры, ложь! Слова, которые ей приписывали, сказала не она, а он — он узнал свои слова. И слова эти он сказал не ей, а своему бывшему другу, Малахи, тому, кто стал обвинителем Санни.
Перебирая в памяти ту ночь, Коб осознал — и у него защемило сердце, — что помнит все, что было потом. Все, вплоть до мелочей.
Тогда, давным-давно, он даже не представлял, что будет потом вспоминать, и когда и при каких обстоятельствах. О будущем он тогда ничего не ведал.
Теперь-то он способен опознать этих преследующих его призраков. Пропущенные возможности, загубленные жизни, невысказанная правда, неприкаянные души, утраченные надежды — вот что такое эти возникшие из пространства несостоявшегося прошлого и неосуществившегося будущего призраки.
Теперь ясно, почему они явились к нему. А к кому им еще идти? Кто, кроме Коба, их узнает? Долго ли еще они будут преследовать его?
Малахи. Одного этого имени из трех легких слогов хватило, чтобы Коб задался вопросом: о каком Малахи идет речь? О его друге или его враге? О том, кто ожидал «знака», что будет ниспослан ему? Или о том, которому в конце концов ценою жизни Санни знак был ниспослан? О том, который стал впоследствии видным лицом, соратником повелителя Двуречья, его мечом в борьбе с христоверами?
Все это умещалось в одном и том же человеке, было взаимосвязано, и в итоге он стал тем, кем стал. Но понять, как это все сочеталось, можно было только много лет спустя. А прежде всякий поступок Малахи вызывал удивление и устоявшееся мнение о нем опровергал. Позже Коб осознал, что дружба с Малахи, которой он в ту пору гордился — потом он старался убедить себя, что дружил с «настоящим», или «истинным», Малахи (таким образом, в уме отвергая других, как самозванцев), — эта дружба с самого начала была заблуждением или ошибкой. Кобу следовало не обольщаться, а обратить внимание на то, как рад был Малахи подружиться с ним. С какой стати Малахи выбрал в друзья именно Коба: не потому ли, что Малахи в силу своей замкнутости и странностей характера не мог завести друзей в своем окружении? Кстати, то же в равной степени можно было сказать и о Кобе.
Задним умом всякий крепок, даже дурак, — пусть так: лучше понять поздно, чем никогда.
Коб и Малахи были друзьями не разлей вода года два или три. Малахи был чуть старше Коба и учился в единственном заведении города, где давали высшее образование. Как водится, школяры враждовали с подмастерьями. Подмастерья обзывали студентов снобами, слюнтяями, писунами и котами (не за их подвиги на сексуальном фронте, каковых, по слухам, и не наблюдалось, а за звуки, которые их хор издавал, распевая священные тексты). В отместку те обзывали подмастерьев вахлаками и дубинами. Но если подмастерья выкрикивали оскорбления как можно громче, так чтобы слышала вся улица, то студенты обзывали их только между собой, опасаясь кулаков.
Тем не менее Коб и Малахи каким-то образом нашли друг друга. Коб не помнил, как именно и когда это произошло. Почему-то глаза Малахи, с их яркими белками, остановились на нем. Коб был польщен: на него обратил внимание человек старше его и по возрасту, и по социальному статусу — был рад и откликнулся. И ничего опасного в том не усмотрел. Он думал — тщеславия у него хватало, — что он не такой, как другие подмастерья, вот отчего выбор пал на него — иначе и быть не могло. А что его избрал человек тихий, необщительный, так это даже лучше. В ту пору Малахи был осмотрительный парень, коренастый, темноволосый, ростом чуть ниже Коба, толстогубый, с круглым лицом. Высказываться он не спешил, улыбался редко. А когда открывал рот, говорил вкрадчиво, и голос его, казалось, идет откуда-то из глубины. Молчал он или говорил, он норовил трогать и перекладывать с места на место все, что оказывалось поблизости, будь то книга, кувшин, лист бумаги, камень или палка на дороге. Такую его привычку приписали бы суетливости, если бы каждый жест Малахи не был тщательно продуманным: он и до и после зорко глядел по сторонам, будто старался навести идеальный порядок в окружавшем мире и достичь гармонии.
Коб его побаивался, однако во время их встреч говорил, как правило, Коб. Малахи удовлетворялся ролью слушателя, смотрел куда-то вбок, улыбался нехотя, кривил губы и щурился, тем временем выискивая глазами какой-нибудь предмет, чтобы положить его куда, по его разумению, следует. Коб вовсю пользовался полученной от друга, которого он так уважал, привилегией вести беседу. Замкнутый и отстраненный, Малахи во всем Клаггасдорфе улыбался ему одному, обращался к нему одному, ронял иногда «Продолжай» или «Ну да?» (неуверенно), либо «Гм» (менее неуверенно). Когда Малахи ничего не отвечал, разве мог Коб расценить его молчание иначе как знак согласия или даже знак отличия? Молчание Малахи, невозмутимое, словно стоячая вода, но всегда вдумчивое, Коб ценил выше, нежели ясно высказанное другими одобрение. Что такое согласие, по сравнению с молчанием Малахи? Всего лишь банальное совпадение взглядов, а молчание друга позволяло Кобу думать, что его слова находят такой отклик у Малахи, который другим и не снился.