Продавцом джинсов и прочей ношенной, но западной одежды оказался итальянец, стажер из Римского университета по имени Марио. Увидев перед собой босого советского студента, Марио встревожился сначала: «А не будет дорого?» Студент вытащил из кармана ком бумажек. Марио засмеялся от удовольствия. Вынул из шкафа покоробленные сапоги, джинсы, рубашку, свитер и хлопнул клиента по плечу: «Снимай с себя все!» Ярик был отведен в благоуханную душевую, битком набитую зубными пастами, полосканиями, бритвенными кремами, лосьонами не только после бритья, но и до, дезодорантами, тальком, запасами бритвенных лезвий и прочими мелочами непонятного с первого взгляда, но явно гигиенического назначения. «Не педрила ли этот Марио?» — возникла волнующая мысль. Ярик натянул белые джинсы, вбил ноги в краснокожие сапоги, застегнулся в розовую рубашку, предварительно убедившись по ярлыку, что England, — и не узнал себя в зеркале. Вылитый «форин»! Намного больше «форин», чем этот Марио с его грузино-армянской внешностью. Впечатление немного портила — но дело это поправимое — прическа а ля Ринго Стар, которая за Уральским хребтом еще шокировала аборигенов, а в столице из моды уже вышла. Перед тем как покинуть душевую, Ярик вынул из светло-синей пластмассовой обоймы бритвенное лезвие Gillette, оторвал один английский презерватив и таблетку Alka-Seltzer. Все это он бережно спрятал в задний карман своих первых в жизни джинсов. По законам коммерции римлянин изобразил отпад, ну, то есть, полный. Даже обнял и ободряюще обхлопал преображенного клиента. После этого угостил советской сигаретой из пачки, рассчитанной на гостей и стрелков, стучащих в дверь на запах «Мальборо» (которое итальянец курит только в одиночестве). Ярик вынул из старых своих штанов деньги и, морщась от своей дымящей сигареты, спросил: «Сколько?» Марио держал в уме цифру «200», но на всякий случай сказал: «Триста», которые тут же Ярик ему и отлистал. Марио пересчитал, после чего в знак любезности завернул нейлоновую рубашку и рваные штаны из лавсана в номер газеты итальянских коммунистов «Unita». Взаимно довольные, они пожали друг другу руки. Ярик сказал «ариведерчи» и, приятно рассмеявшись, итальянец еще раз хлопнул по плечу советского юношу, который по пути в свою зону затолкнул сверток с советским тряпьем в гипсовую урну сталинского образца. Не передать чувств, которые испытывал Ярик от того, как шероховато взмывали по кожаным складкам сапог джинсовые штанины, профессионально подшитые снизу.
* * *
— Вам кофе, граф, в постель? или ну его на? Я не поверил. Утренний кофе для нас с бабушкой было святое, но им, которые вне Питера, того не понять. Сбросив тем не менее подушку, я увидел в его пальцах блюдце с дымящейся чашечкой позлащенного фарфора. После первого глотка на нижнюю губу мне лег белоснежный фильтр американской сигареты. Он поднес спичку и дождался выдоха первой затяжки:
— Ну, не томи! законодатель вкуса. Первое впечатление? Заложив нога на ногу, он сидел передо мной в розовой рубашке и красных сапогах.
— Сакура! В полном цвету. Он просиял.
— А джинсы — обратил? Настоящий «Левис». Три сотни отдал. За все про все.
— Вместе с чашечкой? — Допив кофе, я изучал на дне ее дракона.
— Без.
— Тогда откуда?
— Пизданул.
— То есть?
— Позаимствовал. На кухне. А хули?
— Снеси обратно.
— Алекс, ты что?
— А то. Советского отношения к частной собственности не выношу. Сделай милость, а?
— Так не советскому принадлежит, а форину! У них и так все есть, не обеднеют. Я сбросил простыню и влез в халат.
— На какой кухне стояла? Ярик побледнел так, что все его прыщики обесцветились. Взял у меня с блюдца чашечку и хлопнул об пол. Взглянул на меня — и сапогом своим новым раздавил, ввинчивая в крошево каблук:
— Вот им — за свободу слова! Вот им — за свободу печати! Вот им — за…
Правая сработала сама собой. Опрокинув стул, он отлетел и грохнулся о косяк встроенного шкафа. Но тут же вскинул кулаки.
— Продукт системы, — процедил я, опускаясь на диван. — Что смотришь? Бей! Он опустил замах. Повернулся и вышел в душевую. Слышно было, как он там освежался. Вернулся влажно-зачесанным. Расстегнул свою авиасумку, стал собираться.
— Далеко ли, красный молодец? Выдержав паузу, Ярик сказал:
— К твоему сведению…
— Ну?
— Только раз в жизни на Ярика подняли руку. Сожитель мамашин, начальник конвоя. Вскоре после этого он попал в больницу, откуда вышел инвалидом. Некто оставшийся неизвестным подстерег его в пургу и приложил гантелью. Пятикилограммовой. Видишь? Закатилась под кровать.
— Что ж, выкатывай ее и будем квиты.
— Нет, Алекс, я просто не пойму. На такой риск ради меня пошел, а тут из-за какой-то дряни!.. — Он пнул фарфоровые крошки. — Смотри, босиком не ходи тут… Ладно. Не поминай лихом. Перекурим?
Я взял предложенную сигарету.
— Красный молодец сейчас едет на Красную площадь.
— Куда?
— В Мавзолей. Ленина еще не видел, охота напоследок повидать. Заодно там в ГУМ зайду. Лодку куплю надувную, ну и по мелочи. Маску, трубку, ласты. Потом на море, друг, махну. Черное море, белый пароход… Ты понял?
— Не совсем.
— Круиз охота совершить. На бывшем фашистском лайнере. Который до нашей победы назывался «Адольф Гитлер», а теперь знаешь как?
— Нет…
— «Фатерлянд»… «Отчизна». На которой в детстве, еще батя жив был, меня раз прокатили от Сочи до Сухуми. Не знаю, как сейчас, но тогда там на ступеньках, вот как из ресторана на палубу подниматься, набойки такие оставались. Неотодранные потому, что вделаны вместе с ними все ажурное железо пришлось бы срывать. И на каждой ступеньке — прежнее название. Готическим шрифтом. Батя мне, помню, тумака отвесил, когда я обратил всеобщее внимание, зачитав набойку вслух. Они там были, и на каждой Адольф Гитлер. Но замечать было нельзя. С другой стороны, не все, конечно, наши люди разбирались в готике. А у бати моего рука была тяжелая… В молчании мы докурили. Он поднялся.
— Что ж. Пожелай мне.
— Чего?
— Известно чего. Непогоды. Хорошего шторма с ливнем, желательно ночным. — Он подмигнул мне. — Чтобы их радары отсырели.
— Желаю.
Он задержал рукопожатие.
— А может, на пару бури поищем? — Я молчал. — Ладно, забудь! Ищи их в своем внутреннем океане. — Ткнув пальцем мне под дых, вытащил из кармана сложенную бумажку. — Тебе! Прощай.
Но я ответил:
— До свидания.
— Ну, теперь разве что на том свете, — отозвался Ярик, выходя и закрывая за собой дверь комнаты, потом дубовую дверь блока — и все! Звуконепроницаемость Сталин обеспечил нам такую, что на этом человек исчезает, хотя идет еще он коридором, и можно догнать и вернуть…
* * *
Я сидел, созерцая вбитые в паркет крошки фарфора. Потом осознал, что у меня в руках бумажка. Развернул. Это было объявление. Напечатанное на портативной машинке «Колибри», которая — глазам не поверил! — продавалась. Семизначный московский телефон был приложен. Я вскочил. По телефону жирный мужской голос заломил ей цену:
— Сто пятьдесят. Что ж, решил я сразу. Монеты загоню. Не знаю, каким образом, но в Питере я рос и вырос вне денег. Здесь и сейчас, быть может, впервые за семнадцать лет я осознавал всю условность своей финансовой ситуации в этом государстве, которое до совершеннолетия (еще полгода будет) выплачивало мне, как сироте, пенсию за погибшего «при исполнении» отца: сорок пять в месяц.
Вдвое ниже официального прожиточного минимума. Большего в глазах государства я не стоил, и совершенно справедливо. Проблема была не в этом, а в том, что от последней выдачи у меня остались три пятерки. Но, к счастью, я захватил с собой в Москву коллекцию монет эпохи переходного возраста. Вполне можно превратить в наличность. Только где? Я набил своим потенциальным капиталом самодельную брезентовую сумку, на боку которой еще не стерлась золотистость школьных чернил, которыми был некогда исполнен лозунг MAKE LOVE NOT WAR, — и выехал в город. Был уже конец рабочего дня, когда на улице Горького, немногим не доходя до Пушкинской площади и рядом с магазином «Минеральные воды» я нашел табличку с надписью: «Правление Всесоюзного общества коллекционеров». Поднялся и вошел. По зову кассирши выкатился старикашка, потный и брюхатый:
— Мы на сегодня завершили, юноша! Что там у вас?
— Серебро.
— Какое?
— Русское. Что-то шевельнулось в этих вареных глазах.
— Русское, оно разное бывает, — ворчливо сказал он. — Если полтинники двадцатых годов, то сразу предупреждаю: на большую сумму не рассчитывайте.
— Мое серебро, — брякнул я сумкой об стол, — из обращения вышло в октябре семнадцатого. Старик мигнул кассирше, которая уже красила губы. Со вздохом она завинтила свой тюбик и сложила руки на веснушчатой груди. Из комнаты выползло еще трое правящих стариков. Обговаривая свои дела по руководству собирателями Союза ССР, они не упустили из вида моей сумки. Один отвлекся: