И мы с горечью видели, как триста матросов, опоясанных пулеметными лентами, выстроились перед поездом на вокзале. Оркестр играл «Интернационал». «По вагонам!» — скомандовал бравый матрос. Одни прощались с родными, с друзьями, другие лезли в теплушки. Заиграла гармонь. Проревел паровоз. Поезд тронулся. Севастопольцы давали наказ: «Возвращайтесь с победой!» «Вернемся!» — неслось из вагонов.
После заключения Брестского мира немцы прорвали Перекопские укрепления и подошли к Севастополю.
Красные части отступили к Керчи… Корабли, подобрав с берега мелкие отряды, которым не под силу было защитить Севастополь, ушли в Новороссийск. Два миноносца открыли кингстоны и затонули в севастопольских бухтах — печально торчали из воды их острые мачты.
Чугунным шагом немцы в касках промаршировали по улицам; офицеры, не ушедшие в море, как и предсказывал наш Мефодий Гаврилыч, посрывали, покидали в гальюны алые банты.
Алексакиса больше не было видно. Немцы разыскивали большевиков. Они вывесили грозный приказ о полном запрещении Союза молодежи. Мы попрятали наши билеты, вынув во флигельке половицу.
Мефодий Гаврилыч ходил помрачневший:
— Всего ожидал, но что под немцами жить буду, того не предполагал.
Вверх тормашками полетели свободные искусства — и «пролетарская студия», и оркестр балалаечников. Его руководитель играл теперь «Очи черные» в ресторанах, аккомпанируя цыганскому хору, состоявшему из крымских татар. Сгинул и Воронищенко с его «индустриальными натюрмортами». И только духовой наш оркестр иногда услаждал слух сограждан вальсами Штрауса и Вальдтейфеля. О «Марсельезе» и «Варшавянке» уже не могло быть и речи.
Доходили смутные слухи, что черноморцы под Новороссийском потопили весь флот. Сами? Да, сами. Не верилось: моряк свой корабль любит больше собственной жизни.
В наших бухтах стояли лишь забытые корабли.
Больше не было открытых собраний Союза, но тайные проводились.
На них мы встречали и Любку-артистку, и Тиночку-гимназистку, и похожего на херувима с иконы гимназиста Валерия Поднебесного. Гимназисты и гимназистки были вне подозрения у немцев и считались у офицеров «молодежью своего круга». Они нам были нужны.
С их помощью появлялись на стенах домов прокламации подпольного комитета, призывавшие к борьбе с немцами.
И главным образом с помощью Любки-артистки. Ее я встречал в белом платье, в огромной шляпе — Вера Холодная да и только! Встречал в обществе офицеров, но знал, что в большой белой сумке ее хранятся не только духи и помада.
Тиночка, моя Тиночка (мне удалось поцеловать ее в щечку на Приморском бульваре) оклеила листовками свой собственный дом.
А Васятка Митяев, курносый, веснушчатый, был просто двужильным. В мастерских он работал в подчинении у отца Любки-артистки Аристарха Титова, раздавал нам задания, а сам успевал делать все за двоих. Но самое главное — он крепко верил, что не позже чем завтра немцы покатятся «нах фатерланд», а послезавтра и у них произойдет революция.
Он исчез в тот самый день, когда у нас с ним была назначена тайная встреча. Мы напрасно прождали его.
На другой день мы узнали, что Васятка Митяев и пятеро наших товарищей схвачены немцами и расстреляны без следствия и суда ночью на Балаклавском шоссе.
В мастерских появились какие-то личности, вынюхивающие, высматривающие и расспрашивающие. Рабочие от них отворачивались, девчонки им плевали в лицо.
Поздно вечером в наш флигелек, где мы яростно обсуждали, как мог Васятка попасться и что теперь делать, вошел Мефодий Гаврилыч.
— Пригорюнились, хлопцы? — спросил он. — У меня в пятом году на «Очакове» такие дружки жизни лишились, что я в кровь все руки изгрыз, протянул старик вперед свои большие, узловатые руки. — Один философ сказал: «Одни люди при жизни мертвы, другие и после смерти живут». Алексакис говорит, что Союз молодежи им и расстрелами задавить не удастся.
Старик внимательно оглядел нас, сжимая в кулаке трубку.
Так он видел Алексакиса, наш Мефодий Гаврилыч?
Значит, и он большевик?..
Мефодий Гаврилыч подошел к двери, распахнул ее настежь, прислушался. В садике глухо шелестели кусты.
— Нарочно Жучка завел, чтобы тявкал. Молчит.
Притворил дверь.
— Приходил ко мне Аристарх. Его Любка, сами знаете, с офицерами «шьется». Так ее «ухажер» нынешний проболтался (а вытянуть с них, что требуется, Любка умеет — недаром артистка!): комендатуре немецкой Митяева продал гимназист Поднебесный.
— Что-о?
— То, что я говорю. Проверено. Поднебесный — предатель. Его брат работает у Деникина в контрразведке.
Алексакис приказал принять меры. Сучилина помните?
А в общем, я у вас не был и вы меня не видали.
Он вышел и осторожно прикрыл за собой дверь.
Когда я в последний раз был у Тиночки, меня угощали чаем в ярко освещенной столовой. Ее отец, живой, кругленький, с румяными щечками и круглой бородкой, жал мне руку, говорил о радости познакомиться с «единомышленником его единственной дочери», о том, что немцы у нас не продержатся, «придет и на нашу улицу праздник». Все фразы у него были гладкие, красиво составленные, словно адвокат их заранее заучил. Он говорил, что получает известия из Москвы и из Петрограда.
Революция победила, и он с радостью станет снова носить на груди красный бант.
Я чувствовал себя неловко: был я одет неподобающе для шикарной квартиры. А тут еще в столовую вошел Поднебесный.
— А, еще единомышленник моей дочери! — сказал адвокат. — Тина, напои его чаем. Революционеры едят, я надеюсь, торты?
Поднебесный пил чай, ел торт, томным взглядом окидывал Тину.
— Что с тобой сегодня, Валерий? — спросила Тина, когда отец шариком выкатился в кабинет «поработать», а по-моему, просто поспать.
— Несчастная любовь, — тяжело вздохнул Поднебесный, и его херувимообразное лицо стало страдальческим.
Он, рисуясь, заговорил о неразделенной любви, о сладости самоубийства, о том, что каждый человек вправе лишить себя жизни. Он читал нудные стихи о призраках, о любви к юной покойнице, о невыразимых страданиях души, брошенной другой бессмертной душой.
«Ну и хлюпик», — возмущался я.
И вот теперь выяснилось, на что этот хлюпик и мистик способен! Не только страдать от неразделенной любви, но и товарищей предавать на смерть!
— Я никого еще не убивал, даже кошки, — прервал мои мысли Сева.
А мне думалось: был предатель Сучилин, почти старик, на него, как говорили солдаты, давно на том свете паек уже шел. А Поднебесный чуть старше нас, красавец, атлет. Сучилина такой, как Мефодий Гаврилыч, мог придавить пальцем. Раз — и готов. Этот будет отбиваться, будет бороться за свою подлую душу…
— И все же революция — это не только песни и крики «ура», — сказал Сева, самого себя убеждая. — Есть и трудности. Вы отказываетесь от черной работы?
— Мы не отказываемся, — ответил Васо. — Ведь и мы могли оказаться на Балаклавском шоссе вместе с Васяткой Митяевым. Пли мы не расклеивали листовок, не подожгли у немцев пакгауз, не…
— Тише ты! — оборвал его Сева, подошел к двери, прислушался: никого. Отец говорил, что и стены имеют уши, а ты язык распускаешь. Обсудим план действий.
Вы слышали, что Гаврилыч сказал?
…Поднебесный сам пришел к немцам с доносом. Значит, он вступил к нам в Союз, собираясь кого-нибудь выдать? Нет. Тогда о немцах не было и помина. Революция казалась ему сплошным праздником, а путь революционера — устланным розами. И когда навалилась беда, Поднебесный не нашел в себе мужества прямо сказать, что не хочет быть больше в Союзе. Меня начинает тошнить, когда я вспоминаю о конце Поднебесного. Но не мучит раскаяние. Мы уничтожили молодую, здоровую, подлую, способную на многие гадости крысу.
Предатель понял, что его ждет, когда встретил нас в глухом месте у Херсонеса. (Его вызвали на свидание запиской, подписанной якобы Тиной.) Гимназист заметался на высоком обрыве, как крыса в капкане: «Пожалейте меня, я так молод!»
— Васятка был не старше тебя, — сказал Сева.
Схватка была молчаливой. Васо положил в мешок большой камень. Мы раскачали мешок и бросили в море.
Где-то глубоко внизу послышался глухой всплеск.
— Всё, — сказал Васо. — Крысе — крысиная смерть.
Мы прислушались. Ничего не было слышно. Только волны разбивались о камни.
Поздно вечером я постучался к Мефодию Гаврилычу.
Он, очевидно, ждал, что к нему зайдут, и еще не ложился.
— Ну что? — спросил старик.
— Задание выполнено.
— Вас никто не видал?
— Нет.
И я подробно рассказал о случившемся.
Немцы рассеялись, как мираж, их будто и не было.
На смену им пришли французы и греки. Экспансивные, говорливые, они бродили по улицам, заходили в лавчонки и ресторанчики, пили вино. Железный порядок, установленный немцами, сменился веселым и бесшабашным хаосом. Откуда-то с севера, из обеих столиц посыпались дамы, мужчины, похожие на богачей, которых мы видели в кинематографе, генералы в шинелях на красной подкладке. Настала суматошная жизнь. Потише было лишь на рабочей стороне, на Корабельной. Здесь в садиках вился виноград на жердях, за самоварами сидели мастера судоремонтных мастерских да отставные моряки с женами, судили, рядили и обсуждали, скоро ли. с этим хаосом будет покончено. Проникали к нам слухи, что в Питере хотя и голодно, но Советская власть стоит твердо.