— Пойдем!
Уныло было в ту пору в севастопольских бухтах. Повсюду торчали мачты потопленных кораблей. Уцелели лишь две-три ветхие подводные лодки опустишься на них под воду, пожалуй, и не всплывешь, да обросшие плесенью деревянные катера.
В тральщики переделали колесные буксиры. Их оборудовали тралами, ставили на них пушки. Теперь мы смотрели на них, как на свои корабли.
Начиналась новая жизнь — жизнь на море.
Командиром моего тральщика был бывший офицер царского флота, минер по специальности, Дмитрий Михайлович Стонов. Конечно, наша неразлучная троица была для него обузой. Кроме желания стать моряками, у нас за душой не было ни сноровки, ни опыта. Стонов служил на эсминце и, когда пошли слухи о том, что интервенты хотят увести корабли в Северную Африку, с молчаливого согласия всей команды испортил приборы и торпедные аппараты.
Убедившись, что эсминец до Африки не дойдет своим ходом, а на буксире тащить его, ставшего бесполезной рухлядью, интервенты считали бессмысленным, они согнали с эсминца команду и, выведя за Константиновский равелин, взорвали и потопили. Командир эсминца куда-то исчез, а Стонов остался не у дел. Этот прямодушный человек, влюбленный во флот и хорошо знавший, что такое честь, долг и совесть, всех ушедших на чужбину называл предателями.
Сосед наш, командир тральщика из бывших матросов, как-то рассказывал боцману Прокофию Ипатычу Юрко (командира на корабле не было, и говорили они в полный голос), что у Стонова тяжело болела жена. Голод и холод зимы окончательно ее подкосили. Стонов, сняв погоны царского офицера, не получал ни содержания, ни пайка и день за днем выносил из квартиры на базар последние вещи. Жена умерла. Он похоронил ее. Осталась одна только ценность: наградные золотые часы. Стонов долго и мучительно голодал, на нем все висело, лицо стало землисто-серого цвета, глаза ввалились, волосы вылезали.
Спекулянты на рынке обступили его. Они буквально рвали из рук моряка дорогие часы, наперебой утверждая, что золото накладное, цепочка «самоварного золота» и цена всему грош.
Выручил Дмитрия Михайловича новый командующий.
— Спрячьте часы, — приказал он. — Вы меня помните?
— Нет.
— Служил с вами на эсминце в четырнадцатом, был арестован за агитацию. Вы еще за меня вступились, едва сами не пострадали…
— Теперь вспоминаю!
— То-то. Соловья баснями, говорят, кормить не положено. Пойдемте-ка поедим.
Они поели тут же на рынке, в «обжорке», тонких, как лепестки, чебуреков.
— Флот по-прежнему любите? — спросил командующий.
— Я думаю, это осталась единственная моя привязанность и любовь, устало ответил Дмитрий Михайлович.
— А Советскую власть признаете?
— Я же здесь, а не за морем.
— Вижу. Назначаю вас командиром тральщика. Нынче отдам приказ, тральщик примете в мастерских. Не удивляйтесь, он сильно смахивает на колесный буксир.
Других пока нет, а мины вылавливать надо. Вы минер опытный. Придет время, разживемся чем и получше.
Так Стонов стал командиром «Чонгара». Команду было набрать нелегко и, кроме настоящего моряка Прокофия Ипатыча Юрко, тоже истосковавшегося за эти голодные годы по службе, остальные были набраны с бору да сосенки. Нас троих Юрко стал ревностно жучить, гонять на заштопанной шлюпке по бухте, знакомить с тральным хозяйством, с машиной, с морской терминологией, которую он знал в совершенстве. Хлебнули мы лиха и на погрузке угля, на собственных спинах почувствовав, что за штука — погрузка.
Мы «оморячивались» со сказочной быстротой, и я до сих пор вспоминаю Прокофия Ипатыча.
На тральщике было еще трое таких же, как мы, неразлучных друзей. Всех троих звали Жорами, и они, смеясь, называли себя «Три-Жоры-Три», словно в цирке артисты. Фамилии у них были разные: Жора Капитанаки, Жора Белоцерковский и Жора Ахметов. Они считали себя забубёнными моряками, нас называли салагой и сусликами, рассказывали лихие истории о дальних плаваниях и разухабистые анекдоты о победах над женским полом.
Мы получили побывавшие в употреблении брюки и форменки, фланелевки и тельняшки, а у трех Жор все было с иголочки, новенькое, брюки с широчайшими клиньями. С особым удовольствием они, задрав на животе тельняшки, демонстрировали умопомрачительную татуировку.
— Тьфу! — сплюнул, посмотрев, Прокофий Ипатыч. — Закройсь!
Жоры смачно захохотали.
— Боцман, и тот не выдержал! Лихо!
Кроме них было еще два члена команды, не очень молодые и очень серьезные: рулевой Кныш и механик Кублицкий. Эти с нескрываемым презрением смотрели на Жор, снисходительно терпели нас и уважали Стонова и Юрко.
Я никогда не забуду, как мы в первый раз вышли в море. Машина, хрипя и отплевываясь, вдруг застучала, отдали швартовы, и наш «Чонгар» медленно отвалил от причала, послушный командам с мостика. Берега скользили от носа к корме, удивительно густой, едкий дым вырывался из толстой трубы и тянулся за кормой черной кишкой, а пепел сыпался в глаза и на плечи. Но все же приятно было идти в море на своем корабле, а не на каком-то паршивом санитарном транспорте, где ты моешь вонючие палубы и выносишь горшки. Мне подумалось, что мы — Сева, Васо и я, — возможно, первые комсомольцы, попавшие на плавающий военный корабль (первый призыв комсомола на флот во всероссийском масштабе был позже, через год полтора, после комсомольского съезда), и сердце наполнилось гордостью. Сердитый окрик Прокофия Ипатыча привел меня в чувство:
— Ты что, Тучков? Замечтался? А работать кто будет? Медведь?
Выход в море был пробным и непродолжительным: испытывали машины.
Прокофий Ипатыч с механиком ушли к своим семьям, Жоры, как всегда, смылись на берег, а рулевой спал на ветоши, сваленной в углу кубрика. Вдруг вошел командир. Сева вскочил и скомандовал:
— Смирно!
— Вольно, — сказал командир. — Хочу поближе познакомиться с вами. Не возражаете? Вы для меня люди новые, я к вам пришел, как говорится, из старого мира, и представления у меня кое о чем допотопные. Не возражаете, я посижу?
Он присел рядом с нами. Теперь у него был не такой истощенный вид, как в первые дни, когда мы пришли на «Чонгар». Паек был неважный, но, видно, командир так тяжело голодал, что и на этом скудном пайке откормился. Лицо у него было мужественное. Я думаю, надо было набраться немало мужества, чтобы испортить торпедные аппараты, за которые ты целиком отвечаешь, ведь за это прямой путь в контрразведку, а в контрразведке не шутили!
Командир наш и смерти не побоялся. И все потому, что не хотел никуда уходить от родных берегов.
— В мое время, — сказал он, — матросы редко шли с охотой служить. Потом привыкали, служили исправно, но многие тосковали по берегу. А вот вы, например, — похлопал он по плечу Севу, — пришли по собственной воле. По горячей любви своей к морю, насколько я понимаю?
— Да, — сказал Сева.
— Вы что, родились у моря?
— Нет.
— Станюковича начитались?
— Прочел. Да и дядька рассказывал.
— Он моряк?
— На «Императрице Марии» взорвался.
— А-а… — протянул командир. — И вы что же, Гущин, собираетесь флоту служить, как у нас говорят, до самого гроба?
— Мечтаю!
— Мечтаю… Это хорошо вы сказали. Вы знаете, командующий убежден, что мы будем поднимать корабли со дна моря и у нас будет флот. Черноморский, достойный им давно заслуженной славы. И на флоте будут командовать красные офицеры. Может быть, вам суждено ими стать. Но для этого надо учиться. Какое у вас образование?
Мы признались, что нас вышибли из училища.
— Меня тоже когда-то чуть было не вышибли из морского корпуса, едва уцелел, — улыбнулся командир. — Но потом все же кончил с отличием. А хотите вы учиться всерьез, чтобы вернуться на флот командирами?
— Командирами?
Мы об этом, признаться, не думали. Стонов заронил в мое сердце искру, она ярко вспыхнула. Встать на мостик!
Служить на прекрасных голубых кораблях, горделиво выходящих на морские просторы!
И я вдруг отчетливо осознал, что командир одинок.
Он пришел к нам, чтобы найти в нас поддержку. В тот вечер мы, ничего не тая, рассказали ему о своей жизни.
Время текло незаметно. Командиру некуда было спешить, и он подробно рассказывал нам, как плавал на паруснике, на эсминце, как чуть не умер от горя, когда видел гибель своего корабля…
— И вы знаете, на что я надеюсь? — сказал он с просветлевшим лицом. На то, что увижу эсминец свой на плаву.
С палубы донеслась похабная ругань. Это вернулись клешники.
Командир взглянул на часы, прихлопнул тяжелую золотую крышку, поморщился. Пожелал нам спокойной ночи и поднялся по трапу. Мы видели его длинные ноги в начищенных до блеска очень старых ботинках, в аккуратно отутюженных, но поблескивающих от долгого употребления брюках.