— Она такая глупая!
— Ты не помнишь времени, когда здесь была Церковь. Я был неважным католиком… но она означала… музыку, огни, место, где можно сидеть в прохладе… Ну и для твоей матери это было какое-то занятие. Если бы у нас вместо этого был театр, мы бы не чувствовали себя такими одинокими.
— Но этот Хуан, — сказал мальчик, — выглядит таким дураком…
— Но его убили, не так ли?
— Вилья[19], Обрегон и Мадеро[20] тоже погибли…
— Кто тебе рассказал об этом?
— Мы все в это играем. Вчера я был Мадеро, меня расстреляли на площади за попытку к бегству.
Откуда-то в вечерней духоте раздалась барабанная дробь; гнилой запах с реки наполнил комнату; к нему привыкли, как в городах привыкают к копоти.
— Мы разыгрались, и мне досталось быть Мадерой, Педро — Уэртой. Он бежал в Веракрус по реке. Мануэль преследовал его — он был Каррансой[21].
Отец стряхнул жука с рубахи, глядя на улицу. Марширующие шаги приближались.
— Наверное, мама сердится.
— Зато ты нет.
— Что проку? Здесь нет твоей вины. Нас тут бросили.
Прошли солдаты, возвращавшиеся в казармы на холмы, где когда-то стоял собор; несмотря на барабанный бой, они шли не в ногу и выглядели голодными; это были новички. Точно во сне, шли они по темным улицам, а мальчик следил за ними глазами, полными волнения и надежды, пока они не скрылись из виду.
* * *
Миссис Феллоуз качалась в кресле — вперед-назад, вперед-назад.
— «И лорд Пальмерстон сказал, что если греческое правительство поступило несправедливо с доном Пасифико…»
— У меня так болит голова, — сказала она, — я думаю, милая, на сегодня мы должны кончить.
— Ладно, у меня тоже немножко болит.
— Надеюсь, у тебя скоро пройдет. Убери книги.
Тонкие книжонки приходили по почте с Патерностер-роу. Фирма называлась «Домашнее обучение». Программа начиналась разделом: «Чтение без слез» и постепенно доходила до Билля о Реформе, лорда Пальмерстона и стихов Виктора Гюго. Раз в полгода приходил экзаменационный лист. Мисс Феллоуз тщательно трудилась над ответами Корэл и ставила ей отметки. Она отправляла ответы на Патерностер-роу, и там через несколько недель их регистрировали. Однажды, когда стрельба была в Сапате, она забыла это сделать и получила отпечатанный бланк, начинавшийся словами: «Дорогие родители! К сожалению…» Беда была в том, что они на несколько лет определили программу, оттого что им почти нечего было читать, кроме учебников; соответственно экзаменационные листы тоже отставали на годы. Иногда фирма присылала грамоты с тиснением, которые полагалось вешать на стену; в них извещалось, что мисс Корэл Феллоуз заняла третье место по успеваемости и с отличием переведена в следующий класс. На грамоте стояло факсимиле: Генри Бекли, бакалавр искусств, директор «Домашнего обучения». А порой приходили короткие личные письма, отпечатанные на машинке и с тем же синим расплывчатым факсимиле, гласящие: «Дорогой ученик! На этой неделе тебе следует обратить больше внимания…» и так далее. Письмо обычно опаздывало на шесть недель.
— Сходи, милая, к повару, — сказала миссис Феллоуз. — И закажи завтрак только на себя. Я не в состоянии съесть ни крошки, а папа на плантации.
— Мама, — спросила девочка, — а ты веришь в Бога?
Вопрос перепугал миссис Феллоуз. Резким рывком она качнулась взад-вперед.
— Разумеется.
— Я имею в виду непорочное зачатие и все такое…
— О чем ты спрашиваешь, милая, кто с тобой говорил об этом?
— Я просто думала, вот и все, — сказала Корэл.
Она больше не ждала ответа; она слишком хорошо знала, что его не будет, ей приходилось все решать самой. Генри Бекли, бакалавр искусств, изложил эти вопросы в одном из самых первых уроков. Принять на веру такие вещи нетрудно, не труднее, чем великанов из сказки. А когда ей было десять, она безжалостно отвергла и то, и другое. В то время она начинала учить алгебру.
— Надеюсь, это не твой отец?
— Нет.
Она надела пробковый шлем и вышла искать повара; было десять часов утра, но жара уже стояла невыносимая. Корэл выглядела более хрупкой и непреклонной, чем когда-либо. Отдав распоряжение, она пошла на склад проверить шкуры аллигаторов, растянутые на стене, а потом в конюшню, посмотреть, в порядке ли мулы. Бережно, словно горку посуды, проносила она через раскаленный двор груз своей ответственности; не существовало вопроса, на который она не могла бы ответить; при ее приближении грифы вяло снялись с места.
Она вернулась в дом к матери и сказала:
— Сегодня вторник.
— Разве, милая?
— Папа отправил бананы на берег?
— Понятия не имею.
Корэл помчалась во двор и позвонила в колокол. Явился индеец.
— Нет, бананы все еще на складе. Не было распоряжения.
— Отправить! — сказала Корэл. — И побыстрее. Скоро будет лодка.
Она достала амбарную книгу отца и начала считать связки, которые выносили. Связка — сотня с небольшим бананов — стоила несколько песо. Потребовалось более двух часов, чтобы опорожнить склад, но кто-то же должен был сделать эту работу, раз отец забыл! Через полчаса Корэл стала уставать: раньше она никогда не уставала в такой ранний час.
Она прислонилась к стене и обожгла об нее лопатки. Ей не казалось странным, что она находится здесь и занимается таким делом: слово «игра» было лишено для нее смысла. Для жизни требовалось быть взрослой. В одной из первых книжек Генри Бекли была картинка, изображавшая кукольное чаепитие. Смысл церемонии не доходил до нее, как предмет, которого она не учила. Корэл не понимала, зачем нужно притворяться.
— Четыреста пятьдесят шесть, четыреста пятьдесят семь…
Пот непрерывно катился по плечам пеонов, точно струйки воды из душа.
Вдруг она почувствовала резкую боль в животе. Корэл пропустила одного носильщика, однако попыталась выправить счет. Впервые она ощутила свою ответственность как бремя, которое висит на ней слишком много лет.
— Пятьсот двадцать пять…
Это была какая-то новая боль (на этот раз дело не в глистах). Но она не испугала ее, словно тело ждало этой боли, дозрело до нее, как созревает разум, теряя детскую наивность. Нельзя сказать, что из нее выходило детство: детство было чем-то, чего она никогда не ощущала.
— Все? — спросила Корэл.
— Да, сеньорита.
— Точно?
— Да, сеньорита.
Но она должна была убедиться сама. Прежде Корэл всегда работала охотно — ничего не делалось без нее; но сегодня ей хотелось лечь и уснуть; если не все бананы будут отправлены, виноват будет отец. Она подумала: нет ли у нее температуры — на горячей земле ногам было так холодно.
«Ладно», — подумала она и, перемогая себя, пошла в сарай, отыскала фонарик и включила его. Там, казалось, было совсем пусто. Но она никогда не бросала дело на половине. Корэл прошла к задней стене, держа фонарик перед собой. Откатилась пустая бутылка — она посветила на нее: «Сервеса Монтесума». Затем свет фонарика упал на заднюю стену: внизу, почти у самой земли, кто-то начертил мелом каракули; она подошла ближе: несколько маленьких крестов попало в круг света. Должно быть, он лежал среди бананов и пытался — механически — писать что-то, чтобы совладать со страхом: это единственное, что занимало его мысли. Девочка стояла со своей новой болью и смотрела на крестики; пугающая новость заполнила собой утро; сегодня все, казалось, было особенным.
* * *
Начальник полиции играл в баре в бильярд, когда его отыскал лейтенант. Лицо шефа было обвязано носовым платком, он надеялся, что это облегчит зубную боль. В момент появления лейтенанта он натирал мелом кий, готовясь к сложному удару. Позади на полках стояли бутылки с содовой и желтым безалкогольным напитком — сидралом. Лейтенант остановился в дверях с недовольным видом: зрелище было позорным; ему хотелось искоренить в штабе все, что могло бы вызвать насмешки иностранцев.
— Могу я поговорить с вами? — спросил он.
Шеф поморщился от внезапной боли и с необычайной прытью поспешил к двери. Лейтенант взглянул на его счет. Его отмечали кольца на веревке, протянутой через комнату. Шеф проигрывал.
— Вернусь, — сказал он и пояснил лейтенанту: — Не хочу открывать рта.
Когда они толкнули дверь, кто-то поднял кий и украдкой отодвинул назад одно из колец начальника.
Они шли по улице рядом: толстый и тощий. Было воскресенье, и магазины закрылись в полдень — только это и сохранилось еще от прежних времен. Колокола нигде не звонили. Лейтенант спросил:
— Вы видели губернатора?
— Да. Вы можете делать все, что угодно, — ответил шеф. — Все, что угодно.
— Он вам разрешил?
— На одном условии. — Шеф снова поморщился от боли.