— Голова болит…
— Не сочиняй, ты абсолютно здорова. Просто так — лишь бы злить меня и тянуть время! Что ж — на, меряй температуру!
Ничего, она отвернется, выйдет на минутку из комнаты, я немножечко постучу по градуснику. Если постучать, ртутный столбик сразу подпрыгивает. Девочки так делают, когда хотят получить освобождение от занятий. Нет, мама не собирается уходить. Села на стул возле моей раскладушки и смотрит.
— Ну, покажи. — Она берет градусник, идет надеть очки — без очков не видит. — Действительно, тридцать семь и шесть…
Тридцать семь и шесть?.. Быть того не может!.. Это же я просто так — не хотела вставать…
— А все дурацкие прогулки! — сердится мама. — Ведь говорила, тысячу раз говорила: нечего шляться! Лучше бы села чулки заштопала. Все как об стенку горох… Не знаю, лежи… Придется вызвать врача. Переходи на мою кровать, не спотыкаться же целый день об эту проклятую раскладушку!.. Все как на зло, все не слава богу…
Я лежу и читаю Пушкина. Книгоноша только что принес шестой том. Последний. «Полное собрание сочинений в шести томах».
«Яик, по указу Екатерины Второй переименованный в Урал…»
Папа уже расплатился с книгоношей, тот уже спрятал деньги в карман, уже перевязал бечевкой оставшиеся у него книги, но уходить не спешит — смотрит на Георгия Ивановича и, наверно, ждет, чтобы мама и ему предложила стакан чаю.
— Подождите, не торопитесь, — говорит мама, — выпейте хоть стакан чаю. Такой морозище на улице…
— С большим удовольствием! — Книгоноша придвигается к столу. — С большим удовольствием, уважаемая, выпью у вас чаю.
Папа сопит носом. Георгий Иванович отодвигается от стола подальше, потом вообще встает, нахлобучивает шапку и прощается — книгоноша мешает ему рассказывать о Шпицбергене и выписанных на сегодняшний день препозициях.
— Я думаю, мне надо сделать себе страхование жизни, — рассуждает книгоноша. — Застраховать если не все здоровье, то, по крайней мере, спину. Все здоровье у меня, благодарение бога, еще не жалуюсь, но спина, знаете, кряхтит…
— Неудивительно, — соглашается мама, — таскаете такие тяжести.
— Тяжести… Не такие уж особенные тяжести, но возраст, знаете, сказывается.
— Ах, перестаньте, какой там возраст? Вы еще молодой человек, ни одного седого волоса.
Волосы у книгоноши рыжие. Не такие рыжие, как у Ики, у Ики ярче и темнее, у него просто желтые.
— Не гневите Бога, это еще не возраст… — Мама вздыхает. — Перетруждать себя нельзя, вот что! Лучше, я вам скажу, съездить два раза, чем навьючиваться, как верблюду. Угробить здоровье легче-легкого, а поправить…
«Царь обласкал новых подданных, — читаю я, — и пожаловал им грамоту на реку Яик, отдав им ее от вершины до устья и дозволяя им набираться на житье вольньми людьми».
Книгоноша пьет уже второй стакан и рассуждает о своей комнате:
— Конечно, я бы не отказался, если бы было не четырнадцать метров, а, допустим, восемнадцать, но что есть, то есть. Как говорится, будем благодарны за то, что имеем. Если бы я остался у себя в Бороничах, так уже лежал бы вместе со всеми в общей яме, и мой сын тоже…
— Да, ужасно, — поддакивает мама.
— Конечно, тут тоже не всегда идет гладко, иной раз, я вам скажу, кошки на душе скребут, и не так уж и торопишься домой: слушать, кто из них прав и кто виноват… Нет, жена хорошая, что есть, то есть, зря не скажу, но два сына — понимаете, мой сын, ее сын — все-таки уже взрослые юноши. Одна комната… Никто, я считаю, тут не прав и не виноват, а когда пять душ на четырнадцати метрах…
— Да, у вас ведь, кажется, была еще дочь? — вспоминает мама.
— Что значит — была? Она была и есть! Но это уже наша общая дочь, это уже, знаете, проще, чем два мальчика, у которых то мать — не мать, то отец — не отец. Это как-никак усложняет отношения.
— Разумеется, о чем тут говорить! — соглашается мама.
— Каждый думает, что он чем-то обижен. Хотя он ничем, слава богу, не обижен. Может, не так много, как следовало бы, но деньги домой приношу, и обед, слава богу, каждый день на столе. Но дети — это дети: им кажется, что у других лучше. Что на это ответить? Конечно, можно было бы заработать капельку больше. Книги теперь берут. Не все, но берут… Спасибо вам, уважаемая, за угощение. — Он допивает наконец свой чай, еще раз проверяет бечевку, перекидывает две пачки через плечо — как тетя Поля корзины с клубникой, еще две берет в руки, говорит: «Да, спина… Что делать?» и уходит.
«В смутное сие время по казацким дворам шатался неизвестный бродяга…»
Я болею уже полтора месяца. Нельзя даже сказать, что болею, потому что ничего не болит, только температура никак не снижается. Каждый день тридцать семь и шесть, тридцать семь и семь. Иногда бывает даже тридцать восемь. Я не хочу, не могу больше болеть! Вначале мне еще давали какие-то лекарства, а теперь ничего не дают, потому что лекарства все равно не помогли от этой несчастной температуры. Я просто лежу, и все. Папа теперь спит на раскладушке, а я на его кровати.
Я перечитала всего Пушкина, все шесть томов:
Фарлаф, покинув свой обед,
Копье, кольчугу, шлем, перчатки,
Вскочил в седло и без оглядки…
Я хочу в школу! И зачем только я придумала, что больна?.. Если бы я не сказала тогда, что у меня болит голова, мама никогда бы не догадалась про температуру… А теперь она боится, что я заболею еще хуже. Даже вымыться не позволяет, говорит, что от мытья я свалюсь окончательно. Я не могу больше этого терпеть!
«Погибни, трус! Умри!» — вещает…
Погибни… Я погибну от грязи!
До утра юная княжна
Лежала, тягостным забвеньем,
Как будто страшным сновиденьем…
Объята…
— Я должна вымыться!
— Не выдумывай и не говори глупостей. — Мама вытирает стол тряпкой, стряхивает крошки в миску.
— Какие же это глупости? Я полтора месяца не мылась!
— Ничего страшного.
— Это тебе ничего страшного, а я погибаю, умираю! Я вся чешусь. Я не могу, не могу больше!
— Ничего, почешешься и перестанешь. Отшельники всю жизнь не моются.
— Я не отшельник! — Она нарочно — нарочно дразнит меня! — Как ты не понимаешь?! Я должна вымыться!
— Не ори! Не смей орать! Скотина, окончательно распустилась — истерики тут устраивает. Насмотрелась на своего любезного папашу.
Скотина… Конечно, скотина. Хуже скотины. Столько времени не мыться, так станешь чертом, не то что скотиной… Ей нравится, что я мучаюсь. Нужно не думать, не думать про это…
В глуши полей, вдали Ерусалима…
Красавица, никем еще не зрима…
Краса земных, любезных дочерей,
Израиля надежда молодая!
Зову тебя, любовию пылая…
Нужно дождаться, когда она уйдет куда-нибудь, утащится к какой-нибудь своей Анне Тимофеевне на Башиловку, встать и потихонечку вымыться. А что? Колонку зажигать я умею. Не буду делать ванну, вымоюсь под душем, и все. Вымоюсь и лягу быстренько обратно.
И не страшась божественного гнева,
Вся в пламени, власы раскинув, Ева,
Едва, едва устами шевеля,
Лобзанием Адаму отвечала,
В слезах любви, в бесчувствии лежала
Под сенью пальм, — и юная земля
Любовников цветами покрывала.
Сегодня же, сегодня же вымыться!
— Ну что? Никаких перемен? — спрашивает врач, раскрывает свой чемоданчик, вытаскивает какие-то бумажки — наверно, результаты анализов.
Он пожилой, грузный, а волосы седые, лохматые, легкие.
— Нет, доктор, никаких, — вздыхает мама. — Вечером вчера опять тридцать семь и девять. Утром тридцать семь и пять…
— Субфебрильная температура, — кивает врач. — Анализы… Что ж? Лейкоциты превышают норму.
— Что значит — превышают? — спрашивает мама.
— Несколько превышают… Вполне естественно в данном случае.
— Но сколько же она будет так валяться?
Врач ничего не отвечает, присаживается на кровать, щупает мне железки на шее, за ушами, под мышками. Он, наверно, чувствует, какая я грязная… Не может не чувствовать… Ужас, ужас! Почему мне нельзя вымыться?.. Стыд и срам, позор, ужас!..
— Да, лимфатические узлы увеличены… Что соответствует общей картине…
— Вот видишь! — говорит мама. — А ты еще скандалишь.
— Знаете что я вам скажу? — Он встает, складывает бумажки обратно в чемоданчик. — Перестаньте мерить температуру и пусть идет в школу.
— Доктор, но как же?.. — сомневается мама. — Вы же сами сказали…
— От того что она лежит, пользы не будет. Пусть выходит, бывает на свежем воздухе. Единственное лечение в данном случае — свежий воздух и правильное питание. Насколько я могу судить, исходя из своего опыта…