— Замолчи! — шепчу я и отодвигаюсь от нее.
— Ага! Слышь… Почему бы, говорит, не пожертвовать — тем более такой славной девочке? Честное пионерское! И прямо, представляешь, всю эту конфету мне протягивает.
— Вера, ты мне мешаешь! Я не хочу тебя слушать! Замолчи!
Нет, она и не думает и не собирается молчать: двигается вслед за мной по парте и еще подпихивает меня локтем:
— И еще, слышь, говорит: хоть девочки, говорит, и без конфет ужасно сладкие… Прямо так и сказал! Поняла?
Зачем, зачем я согласилась с ней сесть?! Она дура, идиотка, ненормальная!.. Говорит всякие глупости. И еще все время облизывает губы. Я могла сесть с кем угодно: с Лялей Гизатулиной, с Ирой Грошевой… Да мало ли с кем! А зачем-то села с ней!
— Видала? — Вера вытаскивает из кармана мерзкий, липкий, линялый фантик.
Что мне делать? Куда мне от нее деваться? Я не могу, не могу больше с ней сидеть!
Директор Марья Ивановна предупредила Георгия Ивановича, что, если он с первой получки не купит себе приличной одежды, его уволят. Чучело гороховое она в школе держать не будет.
— Между прочим, Георгий Иванович, как вы себе хотите, но она совершенно права, — замечает мама. — Дома можете выстраивать из себя все, что угодно, — как говорится, все, что вашей душеньке пожелается…
— Да, — поддерживает Марья Александровна. — Хоть нищим наряжайтесь, хоть мусорщиком, хоть старьевщиком…
— Вот именно, — подхватывает мама. — Но на работу нужно являться в достойном виде. Вы хотя бы примерили те брюки, что я вам дала?
— Не примерил и не собираюсь! — Георгий Иванович в сердцах отодвигает от себя стакан. — Меня вполне устраивает моя одежда. Вы называете ее рваниной, но меня спасла эта рванина, а не ваши так называемые «приличные» вещи!
— Каким же образом она вас спасла? Объясните на милость, я хочу понять.
— Не стоит. Все равно не поймете.
— Что же я — такая идиотка, по вашему мнению, — обижается мама, — что не могу понять столь простых вещей?
— Не будем обсуждать умственные способности присутствующих, — сопит Георгий Иванович мрачно. — В любом случае — я вам сказал и повторяю — я не собираюсь менять свою рванину ни на что иное! В ближайшие лет десять — пятнадцать она мне еще послужит верой и правдой…
— Почему же именно десять — пятнадцать? А потом что?
— Потом будет видно.
— Вы, верно, и мыться не собираетесь в ближайшие десять — пятнадцать лет, — замечает Марья Александровна.
— Вас это не касается — собираюсь я мыться или нет! Вы наглая и невыносимая особа! Вы считаете, что если вам удалось хитростью проникнуть в мой дом… — Георгий Иванович задыхается от возмущения, мне даже становится страшно за него, — и выкинуть на помойку исключительно важную для меня часть моего имущества…
— Какого имущества?! Бога вы побойтесь, Георгий Иванович! Бога побойтесь!
— Платяную щетку, которую я хранил как память о покойном отце!
— Деревяшку лысую вы хранили, а никакую не щетку!
— Это не ваше дело! Вас не должно волновать состояние моей щетки! Эта щетка принадлежала мне, а не вам! Можете ли вы это понять? Нет, я вижу, что не можете! Вы считаете, что, ворвавшись хитростью в мой дом…
Как бы он не лопнул от злости.
— …вы тем самым обрели право указывать мне, что мне делать, как себя вести, во что одеваться и даже более того — обрели право руководить моим интимным туалетом! Я намерен положить этому конец!
— Вы уже положили.
— Не нужно ссориться, — успокаивает мама. — Тут дело не в принципах, Георгий Иванович, а в том, что вас выгонят с работы. И это будет чрезвычайно обидно. Потому что, согласитесь — положа руку на сердце, — это место вас вполне устраивает: близко от дома и, можно сказать, по вашей любимой специальности. Ничего лучшего, я уверена, вы не найдете. Просто грех лишиться из-за какого-то младенческого упрямства. Если те брюки, что я дала, вам не подходят, я подыщу что-нибудь другое.
— Можете не трудиться! Я уже сказал и повторяю: никакой иной одежды носить не стану!
— Но почему же?! Объясните, сделайте мне такое одолжение: объясните почему?
— Вы желаете объяснений? Извольте! Вот… — Георгий Иванович встает и принимается развязывать кушак.
— Что это вы делаете? — спрашивает Марья Александровна.
— Я хочу вам показать…
— Нет уж, увольте! Не смейте ничего нам показывать!
— Я хочу вам показать… — Георгий Иванович расстегивает пуговицы на брюках.
— Да что же это?.. Вы что же это? Вы разве не слышите — не смейте этого делать! Прекратите сейчас же и застегнитесь, как было!
— Не волнуйтесь! Я только хочу, чтобы вы видели… Чтобы вы убедились. Если вы настаиваете на объяснении, я приведу пример. Вы знали мою покойную жену… — Он спускает брюки до колен и остается в женских застиранных, стареньких, латаных-перелатаных трико не поймешь какого цвета. — Вот, смотрите: это трико моей покойной жены!
— Ничего я не желаю смотреть! — Марья Александровна вся покраснела от возмущения. — Это что же? Как вы себя ведете? Вы что?.. Что вы себе позволяете?! Нет, я теперь вижу: правильно! Правильно они хотят вас уволить. Вас близко к школе подпускать нельзя! Там девочки! Вы еще перед девочками начнете демонстрировать!
— Я демонстрирую тот факт, что и десять лет спустя после смерти жены я ношу ее трико! У меня ни одна тряпка не пропадает! Каждая вещь у меня на счету. И можете быть уверены — я не подчинюсь прихоти этой дерзкой особы, невежественной и вульгарной бабы, именуемой директрисой, которую, видите ли, не устраивает мой внешний вид и моя «потрепанная» одежда!
— Георгий Иванович! Я вас предупреждаю: я вам устрою скандал, — грозится Марья Александровна. — Немедленно наденьте брюки! Вы не думайте: я не стану терпеть — позову соседей! Если вы сию же минуту не наденете брюки, я клянусь — я вам обещаю: я вас больше на порог к себе не пущу!
— В самом деле, Георгий Иванович, — беспокоится мама, — будьте любезны, наденьте штаны. Тут коммунальная квартира, кто-нибудь, не дай бог, может заглянуть. Мы уже видели все, что вы хотели показать.
— Прекрасно! — Георгий Иванович подтягивает брюки, застегивает пуговицы, завязывает кушак. — Я только хотел, чтобы вы убедились!
— Да, да, мы убедились, — говорит мама.
— Мы убедились! Я вам этого не забуду. Я даже смотреть на вас не желаю! — Марья Александровна нарочно поворачивается на стуле, чтобы не смотреть на него.
— Он все-таки действительно сумасшедший, — вздыхает мама, когда Георгий Иванович удаляется. — Я думала, может, еще удастся как-то спасти. Но нет, он абсолютно невменяемый. Ах, какое несчастье!..
— А он ей знаешь что сказал? — трещит сбоку Вера. — Если, говорит, ты к нему пойдешь, я тебе все ноги повыдергаю! И спички вставлю… А она все равно пошла… Говорит: пускай бесится! А после тот к ней пришел…
— Замолчи! — шепчу я. — Вера, дай мне слушать!
— А чего слушать-то? Подумаешь — это все в учебнике есть! Дома прочтешь… Пришел, значит, и говорит: ты, говорит, можешь себе хоть что делать…
Я не могу, не могу! Не могу больше это терпеть! Не могу ни слышать ее, ни видеть! Я сейчас вскочу и заору. Нет, это невыносимо! Зажать уши, закрыть глаза… Как она противно облизывает губы. После каждой фразы, после каждого слова… Тонкие такие, плоские, блеклые губы… Не могу!.. Каждый день, каждый день — шесть уроков подряд зудит мне в ухо!.. А кудряшки — жиденькие, как будто мокрые… Не могу видеть!.. Какая она… ужасная… Неужели она всегда была такая? Виски желтые, будто глиной измазанные… Что же это? Как это получилось? Неужели я хотела с ней дружить?.. Невероятно… Не может быть… Я сейчас убью ее! Скажет еще одно слово, наброшусь и загрызу… Прямо на уроке. Нет, надо что-то делать… Что-то делать… Как-то отвязаться от нее. Упросить, умолить кого-нибудь, чтобы поменялся со мной местами… Она, конечно, не захочет. Опять облизывает губы!.. Наверно, потому они у нее такие и блеклые, что она без конца их вылизывает…
— Мама, пойди в школу! — говорю я.
— Что такое? Что случилось? Зачем? — Мама роется в узле с тряпками. Она все собирает, ничего не выкидывает: лоскуты, обрезки от платьев, старые пожелтевшие обрывки всяких простынь и наволочек.
— Не случилось, но скоро случится.
— Что случится? Как это понимать? Что за выдумки?
— Пойди к Мышке и скажи, чтобы она отсадила меня от Лукашовой.
— Да? Что это вдруг? Были такие подружки, души в ней не чаяла…
Правда. Не чаяла… Не чаяла! Все правда: Вера ни в чем не виновата — она ничего не сделала, она и раньше была такая. Но я тогда почему-то не замечала… Я сама хотела ней дружить. Сама! Это называется подлость — то, что я теперь делаю: прошу вот так, потихоньку, подсылаю маму, чтоб меня от нее отсадили… Подлость и предательство. Но все равно это лучше, чем если я убью ее. Плохо, но все-таки лучше…