Слушать перепалку двух зачужившихся людей было невыносимо грустно. Земные обиды перемогали, пригнетали возвышенные чувства, только что жившие за столом. Скверно, так необъяснимо скверно вдруг стало на душе, будто клубившаяся за окном московская тьма, прерываемая желтыми сполохами, через форточку перекочевала в нас и унизила все Божеское.
– Ну все... Посидели и хватит... Пора и честь знать. Добрые гости сидят, а худые засиживаются! – торжественным баритоном возгласил отец Анатолий и решительно поднялся из-за стола, опираясь о столешню руками. – А в худых-то я быть не хо-чу-у!.. Больше никогда не пригласите, верно?.. Отче наш, Иже еси на небесех...
Молчаливый служка пригорбленной тенью скользнул следом. Я подумал вдруг, что каждого из нас, живущего на земле, сопровождает вот такой незаметный притаенный человечек, скукоженная тень нашего «я», боящегося дневного света.
Татьяна растерянным взглядом провожала нас, словно не ожидала расставания. Она как-то угрелась за столом, будто вечно собиралась оставаться за ним под теплым духовным колпаком, ограждающим от тоскливых размышлений о дне грядущем, а гости внезапно встали и покинули ее, неосторожно разбив тот хрупкий прикров. Женщина, как от неожиданного сквозняка, опомнилась, всполошилась, заторопилась следом, догнала нас уже в узком коридоре; весь проем занимало задышливое грузное тулово батюшки. Татьяна торкнулась туда-сюда, пытаясь обогнать и остановить гостей, и не смогла. Отец Анатолий с трудом развернулся навстречу, лицо было молодое в густом зареве румянца, губы проступали сквозь, бороду сочные, жаркие, но смуглые глаза потухшие, как у загнанной лошади, иссохлые, потерявшие от обильной еды прозрачную веселую влагу. Татьяна по-детски, как бы умоляя о защите, уткнулась лбом в тучный бок отца Анатолия, попыталась обхватить эту крепостную башню гибкими ручонками. Священник игриво захихикал, как от щекотки, возложил пухлую ладонь на маковицу христовой дщери. Смех был несколько странный, я с недоумением посмотрел на батюшку, и он, поймав мой взгляд, споткнулся.
– Спасибо, Танюша, за хлеб-соль... Не надрывай, доченька, сердце, все у тебя наладится, только почаще наведывайся в церковь...
– В церкви-то хорошо, но грустно... Я как в церковь-то схожу, так будто с жизнью каждый раз прощаюсь навсегда. На паперть-то выйду, как с того света... Все к вечности спешат, в рай пехаются, а как земную-то жизнь прожить, чтобы не упасть? Кто мне подскажет? Если я здесь никому не нужна, то и Там, куда призывают, кому до меня дело станет? А вдруг окажусь у пропасти, и никто меня не оттащит? Из ада да снова в ад. Разве не страшно? – Татьяна подняла побледневшее лицо, стараясь с пухлых губ священника снять глубокие слова, сулящие истину.
– Танечка, Господь никаких гарантий не дает. Но ему до всех есть дело... Поверь мне. Он всех пасет, Пастырь наш неустанный. И крохотная живулинка не останется без присмотра. Человек ведь не сам по себе ежедень думает о Боге. Иначе это было бы хворью и блажью. Человек, который в Боге, вдвое сильнее, чем когда он один. Так что уныние твое напрасно. Выбрось дурное из головы. Денег нет кровавых – это бумага, есть кровавые поступки. Живи, милая, по совести, и все зачтется. А Бог управит...
– Ой ли... Там же огромная очередь скопилась. Управиться ли одному со всеми? Такой разброд на земле, так все спешат на кладбище. Вот и ангелам не под силу... Мне сон был нынче. Будто я померла, лежу в гробу под белым покрывалом. А как-то со стороны вижу себя, будто сверху... Будто две меня: одна лежит, другая под потолком летает. Иль то душа моя изошла? Вижу гроб красный с фестончиками, по углам свечечки... И я в гробу том, да. Как же так случилось и когда, думаю про себя-то. – Господи, это ж я померла, и меня больше никогда не будет на свете. И так жутко стало, не передать словами... Явственно все, как в жизни. С ума можно сойти... Значит, я лежу в гробу, и душа моя уже простилась с телом. Слышите?.. Разлучилась навсегда. И вдруг Господь подошел ко мне. Я не вижу его, глаза-то у меня закрытые, но знаю, вроде бы по особенному духу чувствую, что это Он приблизился. И вот положил мне руку на голову, как вы сейчас. Честное слово... По-отцовски. Не вижу, но знаю, непонятно как, но знаю. Просто чудо какое-то. И страх мой сразу куда-то делся. И стало мне так хорошо, не передать словами...
Я приотвернулся, стараясь скрыть внезапную щемь в глазах. Отец Анатолий пытался утешить женщину, что-то объяснить, как водится в таких случаях, найти верных слов, чтобы снять сердечную тягость, успокоить, гунькал, гладил ладонью по волосам, будто прикрывал голову невидимой епитрахилью. Татьяна слушала смиренно, не перебивая. Только и сказала на прощание:
– Спасибо, батюшка...
Круто повернулась и ушла не оглядываясь.
«... Бедная Танюша Кутюрье, крепко ты увязилась корнями в родимой земле. Вот эта сцепка с почвою тебя и гнетет, мешает спокойно включиться в антисистему. Вроде бы ничем внешне не обнаруживает себя связь с родиной – это же не кандалы и не цепи, отнимающие волю, которые грузно и надоедно таскать, но вот внезапно выдает себя беспричинной тоскою, которая порою тяжче неволи. Вроде бы безоглядно, с радостью умчалась ты в город, только ветер за спиною завился. Город очаровывает и самых-то занозистых и заковыристых, сдирает с них тончайшие природные покровы, но одевает в грубые шкуры. Ведь без оглядки в прошлое куда легче, азартнее, хороводистее жить, и годы с шорохом незаметно осыпаются, как страницы занимательной книги. И вот спешишь пролистнуть, зачарованный сюжетом, а дальше-то что случится, куда повернет неведомая судьба? Но лишь остановись на миг, предоставленный самому себе, да пообсмотрись внимательно, как бы очнувшись от дурного хмеля, так сразу оторопь и охватит. И обнаружится вдруг, что нет места в этом мире совестному человеку, ибо наступило повсеместное время лжи, когда встречают по связям, а провожают по фарту. Хочешь жить – умей вертеться, учись на ходу чужие подметки рвать, а в этом деле совесть – вовсе лишняя тягость, она, будто несносимый горб за плечами – и сбросил бы, осердясь, эту обузу, чтобы не таскать, так Бог не велит, подсказывает ежедень: дескать, можно, милая, спихнуть совесть, а то и продать, но только вместе с душою.
Господи, если бы я не сбежал тогда от семьи Ельцина, то уже имел бы чин действительного статского советника, дворянство, «Анну» на шею, горничную и лакея, дачу, машину на выходе, бобровую шубу и много всего прочего, что отличает столоначальника, приближенного к деспоту, от Акакия Акакиевича, что отирается на паперти, продуваемой всеми ветрами... Но, Пашенька, еще есть время тебе, беглецу из «рая», вымолить прощения и вернуться в отринутый подлый мир. Ведь не забыт же ты, не забыт, вот и Фарафонов домогается, висит на проводе, склоняет в свою сторону. Но что-то же незримое мешает отбить поклоны, прийти с повинною к победителям. Знать, по той же причине и Татьяна Катузова никак не может переступить природные нравственные запреты, и как же ей, бедной, прикажешь жить дальше? Ведь что иным дается с легкостью необыкновенной, другим – лишь через смерть...» – Тут перо мое споткнулось, я недоуменно вгляделся в скоропись, похожую на осеннюю пашню, присыпанную ржаной стернею. Амбарная книга, изрядно замусоленная и разбухшая, сейчас напоминала голбец, в котором остывали, коченея, уже никому не нужные мои мысли.
«... Надо излечиться от сожигающей злобы и разрушающей мести, что безраздельно завладели моей душою, и научиться холодно, пытливо ненавидеть врага, чтобы не выгореть до времени. Церковь молит любить своего недруга, и Лев Толстой учил любить и прощать всех, но именно церковь отрезала великого писателя от себя, несмотря на все проповеди о всечеловеческой любви. Значит, надо «подставить свою щеку врагу», вместе с тем, тайно ненавидя его, потиху склонять, вербовать в свой лагерь, перелицовывать душевное устройство под себя, неспешным скальпелем удаляя дурные наросты, и тем самым превращать в крестового брата... Нет, дорогие мои, не для того создается химера усилиями тысяч энергичных людей, чтобы она тут же рухнула от малого волевого усилия. Конечно, вялые и уставшие, изнемогшие от нищеты, порабощенные обыватели когда-то уснут навсегда, и на смену им придут молодые, энергичные, с растравленной душою дети, явятся униженные и обделенные, кто лишь попробовал крошек от слоеного торта, слегка усладился, расчуял его вкус, но остался голоден. Это они, кто нынче пошел в первый класс, примутся безоглядно долбить антисистему изнутри и, безусловно, добьются успеха, если эта химера, загодя, почуяв опасность, не начнет перерождаться сама... А пока народ отправлен на самопрокорм, на соревновательство, кто кого быстрее надует; и, чтобы выжить, русские мужички обрезают провода, откручивают гайки на путях, не думая о том, что поезд со всем народонаселением страны вот-вот свалится под откос...»
* * *
Только вспомнил Юрия Константиновича Фарафонова, а он тут как тут... Выткался из нетей, будто неустанно караулил, хитрец. Воистину, никогда не поминай впусте черта и немилого тебе человека, они только и ждут зова, чтобы вторгнуться в твою жизнь и навести в ней суматохи.