Подвал Зойре он ищет час. Но там темно — и пусто. Ленитроп входит, включает свет. То ли шмон, то ли банды не поладили: печатный пресс испарился, повсюду разбросана одежда, и к тому же ужасно странная — имеется, например, плетеный костюм из прутьев, желтый, прямо скажем, плетеный костюм, с шарнирами в подмышках, на локтях, коленках и в паху… ой, гмм, короче, Ленитроп учиняет легкий обыск на предмет своего добра, заглядывает в туфли — ну, кое-какие вообще-то не туфли, а ножные перчатки с отдельными пальчиками, да не сшитыми, а отлитыми из неприятной такой пестрой смолы, мячи для кегельбана из такой делают… за отставшими ошметками обоев, в скатанных жалюзи, в штриховке пары липовых рейхсмарок, оброненных мародерами, — и так четверть часа, и ничего… и все время из пристальных своих теней его созерцает белый предмет на столе. Ленитроп чувствует взгляд и лишь затем видит наконец: двухдюймовая шахматная фигура. Белый конь из пластика — вдоба-авок погодь-ка, Ленитроп ща выяснит, чего это за пластик, чувак!
Конский череп: глазницы пусты до самого основания. Внутри — туго скрученная папиросная бумажка, записка от Зойре. «Raketemensch! Der Springer просит передать тебе этот его символ. Не потеряй — по нему он узнает тебя. Я на Якобиштрассе, 12, 3er Hof, номер 7. И о/5, ваш. Твой?» А «И о/5» — старая подпись Джона Диллинджера. Этим летом ее в Зоне пользуют все кому не лень. Дает понять, как люди относятся к некоторым вещам…
Зойре приложил карту — нарисовал, как добраться. Явно опять в Британский сектор. Со стонами Ленитроп выбирается назад, в грязь и раннее утро. У Бранденбургских ворот вновь заряжает морось. На улице еще валяются куски этих самых Ворот — клонятся, снарядом раздробленные, к дождливому небу, безмолвие ворот колоссально, изнуренно, и он шлепает мимо, огибая их с фланга, Колесница поблескивает углем, подхлестнутая и неподвижная, 30-е столетие на дворе, и хвастунишка Ракетмен только что приземлился на экскурсию по развалинам, следы древней европейской цивилизации на пустынном плато…
Якобиштрассе и окрестных трущоб уличные бои не коснулись, как и нутряной ее тьмы, теневой кладки, что выстоит, куда бы ни делось солнце. Номер 12 — целый квартал многоквартирников, еще доинфляционных, пять-шесть этажей плюс мансарда, пять-шесть Hinterhöfe, что угнездились один в другом — коробки в подарке шутника, а в сердцевине ничего, лишь последний впалый двор, воняющий все той же стряпней, и мусором, и мочой, которым минули десятилетия. Ха, ха!
Ленитроп бредет к первой арке. Уличный фонарь выкладывает тень его плаща вперед, в одну арку за другой, и на каждой арке намалевано выцветшей краской: Erster-Hof, Zmiter-Hof, Dritter-Hof и. s. w.[240], абрисом — как въезд в «Миттельверке», параболические, только больше смахивают на разверстый рог и глотку, хрящевые суставы отступают, ждут, надеются проглотить… над пастью — два квадратных глаза, белки из органди, в радужке черным-черно, — в гляделки играют… оно смеется, как смеялось годами, не умолкая, вибрирующий смех навзрыд, словно твердый фарфор катится или стукается под водою в раковине. Безмозглые хиханьки, да это ж я, геометрический такой, чё дергаешься-то, заходь… Но боль, двадцать, двадцать пять лет боли парализованы в глубокой этой глотке… старый изгой, равнодушный, уже подсевший на выживание, годами ждет, ждет ранимых болванов вроде Ленитропа, чтоб явиться им, смеясь и плача, и все — беззвучно… краска лупится с Лица, обожженная, зараженная, давно уже умирающая, и как это Ленитропу взять и войти в шизоидное горло? Ну как же, этого, natürlich[241], хочет от Ленитропа страж, могущественная Студия: Ленитроп сегодня — персонаж ювенильный: неизъясненная Их потребность сохранить некое минимальное население в посеревших этих недоходяжьих краях — впрочем, из экономических соображений, разумеется, а то и эмоциональных, — вот что гнало его всю ночь, его и прочих, одиноких берлинцев, что выползают на свет лишь в эти опорожненные часы, ничему не принадлежа, никуда не стремясь…
Зойре тоже на месте не сидит, хоть и внутри, рыщет по своим грезам. Как будто одна большая комната — темная, задымленная табаком и кифом, крошево штукатурных хребтов, где проломлены стены, по всему полу — соломенные тюфяки, на одном парочка тихонько раскуривает позднюю сигарету, на другом кто-то храпит… лакированный концертный «Империал» Бёзендорфера, на который опирается Труди в одной гимнастерке — отчаянная муза, тянет длинные голые ноги.
— Густав, прошу тебя, иди спать, уже почти светает. — Ответом ей — лишь сварливое бренчанье в районе басов. Зойре лежит на боку, замер, точно усохшее дитя, над лицом славно потрудились прыжки из окон второго этажа, «первые головомойки» в участках женственными сержантскими кулаками в перчатках, золотой свет предвечерья над скаковым кругом в Карлсхорсте, черный свет ночных бульварных тротуаров, что мелко морщатся, точно кожа, растянутая на камне, белый свет атласных платьев, бокалов, чьи ряды выстроились у барных зеркал, «U» без засечек над входами в метро, что в гладком магнетизме тычут небо, дабы сбить стальных ангелов воодушевления, томной капитуляции — лицо, что во сне устрашающе старо, предано истории своего города…
Глаза его распахиваются; мгновенье Ленитроп — лишь зеленые складки в тени, высвеченный шлем, еще нужно сопоставить уровни яркости. Затем — милая улыбка, кивок, все нормально, ja, как делишки, Ракетмен, was ist los? Впрочем, неисправимому старому торчку не хватает любезности удержаться: раскрывает несессер тотчас и — глаза как две проссанные дырки в сугробе — глядит, чего получил.
— Я думал, вы где-нибудь в каталажке.
Извлечена марокканская трубочка, и Зойре принимается разминать жирную толику этого самого гашиша, мурлыча популярную румбу:
Подарок мелкий из Марок-ко,
А заплатить пришлось чуток-ко.
— А. Ну, Шпрингер нам прикрыл монетную лавку. Временная заминочка, понимаете ли.
— Не понимаю. Вы же с ним не разлей вода.
— Да ни в коем разе. Он вращается на орбитах повыше. — Все как-то очень сложно, связано с американской оккупационной валютой, которая на Средиземноморском ТВД больше не действует, а союзным силам неохота переходить на рейхсмарки. У Шпрингера с платежным балансом тоже нелады, он по тяжелой спекулировал стерлингами, а…
— Но, — грит Ленитроп, — а как же, э, мой миллион марок-то, Эмиль?
Зойре всасывает желтый огонек, утекающий через край трубочной чашки.
— Улетели туда, где жимолость вьется. — Дословно это сообщил Юбилейный Джим комиссии Конгресса, которая расследовала их с Джеем Гулдом махинации с золотом в 1869-м. Цитата напоминает о Беркширах. Без никаких более резонов Ленитроп понимает, что Зойре не может быть за Плохих Парней. Кто бы ни были Они, Их игра — угашение, не напоминанье.
— Ну, можно, наверно, продавать унциями из моего, — рассуждает Ленитроп. — За оккупационную валюту. Она же стабильна, да?
— А вы не осерчали. Совсем не осерчали.
— Ракетмен выше этого, Эмиль.
— У меня для вас сюрприз. Могу раздобыть этот ваш «Шварцгерэт».
— Вы?
— Шпрингер. Я его за вас попросил.
— Да ну вас. Правда? Черти червивые, ну вы даете! Как мне…
— Десять тысяч фунтов стерлингов.
Ленитроп упускает целый вдох дыма.
— Спасибо, Эмиль… — Рассказывает Зойре, как напоролся на Чичерина и еще как видал этого Микки Руни.
— Ракетмен! Космонавт! Добро пожаловать на нашу девственную планету. Мы только хотим, чтоб нас не дергали особо, ясно? Если убиваете нас — не ешьте. Раз едите — не переваривайте. Дайте нам выпасть с другого конца, вот как алмазы у контрабандистов в говне…
— Слушьте… — только сейчас вспомнив про Лихину наводку, давнюю, еще с Нордхаузена, — а этот ваш дружбан Шпрингер не говорил, что трется в Свинемюнде, например?
— Ваш инструмент столько и стоит, Кет. Половину вперед. Он сказал, минимум столько и надо на одни поиски.
— Так он не знает где. Блин, эдак он всех нас будет за нос водить — набавлять цену и надеяться, что кому-нибудь хватит дурости ему капусты подбросить.
— Он обычно слово держит. Вот пропуск подделал — у вас же не было проблем?
— Ну дааааа…. — Ой. Ой, ух ты, ага, точно, хотел же про бумажку Макса Шлепциха спросить… — Ну, в общем. — Но между тем Труди оставляет Густава в рояле и подходит, садится, ягодицами трется о ворс Ленитроповых штанов, миленькие голые ножки перешептываются, рассыпаются волосы, рубашка полурасстегнута, а потом Зойре перекатывается и, стеная, засыпает вновь. Труди и Ленитроп отправляются на матрас подальше от «Бёзендорфера». Ленитроп со вздохом откидывается назад, стягивает шлем — пускай большая, сладкая и saftig[242] Труди делает с ним, что пожелает. Суставы ноют от дождя и ходьбы по городу, Ленитроп наполовину обдолбан, Труди зацеловывает его до покоя невероятного, у нас тут день открытых дверей, все чувства и органы равны, в игру принимают всех… пожалуй, впервые в жизни Ленитроп не считает, что обязан предъявить стояк, да оно и хорошо, потому что стояк приключается не столько с пенисом его, сколько… ох господи, жуть как неловко, но… вроде как у него эрегирует нос, слизь уже течет, да уж, у нас тут назальный стояк, а Труди-то заметила, ну точно, еще бы она не… скользит губами по его пульсирующему шнобелю и запускает в ноздрю целый ярд знойного языка… Ленитроп чувствует каждый розовый сосочек, она проникает еще глубже, раздвигает стенки преддверия и волосы, чтобы влезть головой, затем плечами и… короче, она уже наполовину внутри — а что? вполне может быть, — подтягивает коленки, заползает, цепляясь за волосы, переступая по ним, и наконец встает в громадном красном зале, весьма приятственно освещенном, ни потолка, ни стен толком не видать, скорее, во все стороны затухание до цвета морской раковины и весенних оттенков розового…