— Спроси у старух, чего они ждут? — сказала бабушка.
Я спросил.
— Они ждут того же, — перевел я ей.
Сперва щеголеватый военный принял бабушкиных соседок, затем уже нас.
— Я вас слушаю, — сказал он.
В комнате на стене висел герб, посредине стоял стол, заваленный бумагами, а под столом сидела лохматая собака, вислоухая и совсем не злая.
Я объяснил господину офицеру, зачем мы приехали.
— О, твой отец старожил! — воскликнул щеголь. — Сейчас мы узнаем, в каком он корпусе.
— Он ищет камеру отца, — сказал я бабушке.
— Ты прекрасно говоришь по-литовски, — похвалил меня щеголь, роясь в бумагах.
— Спасибо, господин офицер.
— Не стоит благодарности. Очень сожалею, — продолжал он. — Но детям свидания запрещены.
— Что он сказал? — дернула меня за рукав бабушка.
Я подавленно молчал.
— Что-нибудь неприятное? — не унималась старуха. — Он болен? Умер?
— Нет, нет, — ответил я, уставясь в голенище офицерского сапога: по нему текли слезы.
— Что ты, мерзавец, плачешь? — разъярилась бабушка. — Что он тебе такое сказал?
— Так, так, — перебил еще щеголь. — Саул Клейнас.
— Клейнас, Клейнас, — заулыбалась бабушка.
— Его в нашей тюрьме нет.
— Как это нет? — сообразила бабушка. — Его выпустили?
— Нет, — сказал он. — Ему добавили три года за попытку к бегству и перевели в другое место заключения.
Но бабушка уже его не слушала. Она сникла, достала из кармана салопа пузырек с каплями, показала рукой на стакан, сверкавший на столе и, когда военный протянул его, капнула туда лекарство и выпила.
— А то другое место далеко отсюда?
— В другом конце Литвы, — ответил щеголь.
— Туда уж я не поеду. Мне пора собираться в другую дорогу.
— Очень сожалею, но ничем не могу помочь, — военный щелкнул каблуками.
Бабушка еле плелась обратно.
— Вот так, Даниил, живешь, надеешься, и вдруг снисходит такая ясность…
Смеркалось. С реки тянуло прохладой.
— Ты не знаешь, Даниил, зачем я столько прожила на белом свете?
— Не знаю, бабушка.
— Неужто для того, чтобы ощипать еще десяток гусей?
— Не для того, — утешил я ее.
— А для чего? — спросила она. — Может, он, — бабушка возвела очи к небу, — мне ответит?
Но господь бог, как и я, молчал.
— Бабушка! Мы прошли то место, где гусь спрятан, — наконец заговорил я.
— Он улетел, — сказала старуха.
— Протухший гусь? Улетел? — я не узнавал свою бабушку.
— Улетел, Даниил… И я скоро улечу, — она взмахнула руками, как будто и впрямь приготовилась взмыть в воздух.
Бабушка слегла, как только мы вернулись в местечко. Дед по ее просьбе, обжигаясь, поставил ей банки, но они не помогли.
— Я позову Иохельсона, — сказал дед.
— Не надо.
— Доктор пропишет лекарство, и тебе станет легче.
— Ты, — бабушка притронулась к рукаву деда, — не к Иохельсону, а на базар сходи.
— На базар? — вытаращил глаза старик.
— Купи трех гусей. Только смотри не переплати. А ты, — она прикоснулась высохшими пальцами к моей рубахе, — беги к господину лавочнику и скажи, что перина будет готова в срок.
— А с кем же ты останешься? — спросил дед.
— С богом. У меня к нему есть несколько вопросов.
Бабушка тяжело дышала. Пот струился по ее морщинистому лбу, и мне казалось, что это плачут ее мысли.
— Идите! Идите! — гнала она меня и деда. — Не бойтесь, я до вашего прихода не помру.
Дед сбегал на базар и принес оттуда трех жирных гусей, а я передал господину лавочнику добрую весть о перине.
— Разве это гуси! — проворчала бабушка. — Облапошили дурака. Всю жизнь тебя обманывают.
Дед слушал и не смел перебивать.
— Даниил! Садитесь и приступайте!
— Ощипывать живых гусей! — ужаснулся дед.
— Как? — возмутилась бабушка. — Ты не был еще у резника? Что же ты себе думаешь, лентяй ты этакий!
Дед схватил гусей и помчался к резнику. В дверях он чуть не сбил с ног парикмахера господина Дамского.
— Приболели в дороге? — пропел господин Дамский.
— Сквозняком в тюрьме прохватило, — сказала бабушка.
— Как вас встретил Саул?
— Прекрасно. Упал на грудь. Просил прощения.
— Поумнел в тюрьме, — ответил Дамский.
— И еще просил, чтобы вы про моего внука и его мизинец не забыли.
— Бабушка! — не вытерпел я.
— Достань, Даниил, из комода бритву для господина Дамского. Она бреет, как смерть.
Я открыл комод, достал оттуда подарок американского дядюшки и бережно подал парикмахеру.
— Поправляйтесь, — сказал Дамский.
— Приходите на похороны, — сказала бабушка.
— Да бог с вами! — пристыдил ее мой будущий учитель.
— Я хочу, чтоб на моих похоронах собрались самые близкие люди и чтоб кто-нибудь пришел с гусем под мышкой.
— С гусем под мышкой? — у господина Дамского поползли, как червяки, вверх подкрашенные брови.
— Пусть гусь скосит глаз в яму и простит меня, злодейку… Приходите!
Парикмахер поклонился и вышел. Бабушка закрыла глаза, и я подумал, что больше она их никогда не откроет. Я подошел на цыпочках и ущипнул ее.
— Ты что делаешь, негодник? — напустилась на меня бабушка. — Человек умирает, а он щиплется…
Скрипнула дверь, и в комнату вошел могильщик с мешком в руке. Из мешка доносилось жалобное мяуканье.
— Я принес кошку, — сказал одноногий.
Кошка выскочила из мешка, огляделась и прыгнула на кровать к бабушке.
Старуха погладила кошку и сказала:
— Ты обещал отблагодарить меня, черт полосатый?
Иосиф промолчал.
— Я как-никак твоя бывшая невеста. Где же ты меня, Иосиф, похоронишь?
— Да ты всех нас переживешь, — пробормотал одноногий.
— Послушай, — сказала бабушка. — Похорони меня где-нибудь на пригорке. Там земля мягкая и теплая, как перина. И еще оттуда виден базар.
Бабушка, видать, бредила. О каком базаре она говорит? Разве она из-под земли его увидит?
— Хорошо, — сказал могильщик. — На пригорке так на пригорке.
— И глубоко меня не зарывай. Я и на том свете хотела бы услышать, почем в местечке пух и рыба.
— Хорошо, — сказал могильщик. — Отдыхай.
Неслышно вошел дед с прирезанными гусями.
— Господин резник тебе кланяется, — сказал он.
— Спасибо. Не теряйте времени, принимайтесь за работу. Мой бывший жених вам поможет. Поможешь, Иосиф? — обратилась она к могильщику.
— Не беспокойтесь, сейчас мы их ощиплем, — сказал одноногий.
Мы сидели и втроем щипали белых гусей. По комнате носился легкий, как первый снег, пух. Он падал на пожелтевшее лицо бабушки, но она его не смахивала.
— Это я ломала стенные часы, — вдруг произнесла она и шевельнула опущенными ресницами. — Прости, если можешь.
— Ну и что? — сказал дед. — Можешь их ломать сколько заблагорассудится.
— Я тебя не любила, — почти шепотом произнесла старуха.
— Ну и что? — как заведенный повторял дед. — Мало ли кто кого не любит.
Комнату заметало пухом. В белоснежной дымке были и лица, и мысли, и тишина, какая бывает зимним утром на речке или на лесной опушке.
Кошка сидела на кровати и от скуки играла тесемкой длинной бабушкиной сорочки.
— Брысь, — сказал дед.
— Брысь, — сказал могильщик.
— Брысь, — сказал я.
Только бабушка ничего не сказала.
Ее похоронили, как она и просила, на пригорке. Там и впрямь земля была мягкая и теплая, как перина. Оттуда видна была колокольня костела и наш дом, старый и опустевший, как заброшенное гнездо аиста.
Мы молча возвращались домой: я, дед и мой будущий учитель господин Дамский.
— С завтрашнего дня займемся твоим мизинцем, — сказал парикмахер.
Казалось, ничего не произошло, все осталось, как было.
Я шел и думал: неужели ни жизнь человека, ни его смерть ничего не могут изменить на свете?
Неужели?
II
Моего первого учителя, парикмахера Арона Дамского, побывавшего когда-то в далеком и, как он уверял, большом городе Париже, разбил паралич. Стоял человек перед зеркалом, стриг дремучую бороду владельца местечковой бензоколонки Эфраима Клингмана и вдруг среди бела дня, ни с того ни с сего, выронил из старых рук машинку, искривил рот со вставными заграничными зубами и рухнул на пол, словно всю жизнь не на ногах стоял, а на деревянных ходулях.
Так на белом свете сразу стало двумя брадобреями меньше, хотя, по правде сказать, я не то что бритву — помазок в руке не держал. С утра до вечера я околачивался в парикмахерской, подносил господину Дамскому теплую воду в оловянной мыльнице, подметал чужие волосы и тяжелой мокрой тряпкой, привязанной к палке, весело бил бессовестных мух, жужжавших над ухом всякие непристойности и гадивших на зеркала и обои.
Господин Дамский лежал посреди своей парикмахерской, и в двух огромных, потемневших от времени зеркалах тускло отражалось его окаменевшее тело в белоснежном, как саван, халате.