— Мы как-нибудь сами, — зарделась бабушка. Она лучше умрет на месте, чем возьмет у него деньги. Деньги надо заработать.
— Возьмите, возьмите! Мы должны помогать друг другу.
— Я не старая, — сказала бабушка. — И ноги у меня быстрые, как у лошади.
Что верно, то верно, подумал я и посетовал, что бабушка отказалась от его денег. Я бы этого толстяка раздел до нитки, с удовольствием ограбил бы, я вынес бы из парикмахерской все: зеркала, мыло, салфетки, пузырьки с одеколоном, кресла. Я бы оставил ему только толстый живот и щеки и еще больше бы надул их, чтобы они лопнули, как мыльный пузырь.
— Если ты будешь слушаться господина Дамского, упражнять свой мизинец, ты станешь таким богатым и умным, как его двоюродный брат, — сказала бабушка, когда мы очутились на улице среди шума, сутолоки, домов, автомобилей, бесконечной вереницы окон, уставленных всякой всячиной.
Я промолчал. Зачем огорчать бабушку? Я не буду слушаться господина Дамского. Я не буду упражнять свой мизинец. У меня не будет парикмахерского заведения ни в местечке, ни в городе. Я лучше стану местечковым Марксом (а кто он такой?), залезу на бочку и буду произносить громовые речи, пока не охрипну.
У церкви бабушка присела на скамейку отдохнуть. Она поставила сундучок на землю — первый раз за два дня, до этого она всегда держала его на коленях — и почему-то стала щупать свою плоскую грудь.
— Что-то болит, холера, — сказала она тихо.
За оградой, на паперти, старухи, похожие на бабушку, продавали картинки и свечи, желтые и тонкие, как ножки водяных лилий. Я прислонился к ограде и издали принялся рассматривать поблескивавшие на солнце картинки. На них был нарисован полуголый человек в исподнем белье, приколоченный к дереву. Голова его была откинута назад, а из ран сочилась багровая, как малярная краска, кровь.
— Бабушка, кто он такой? — спросил я, когда она прогнала меня от ограды.
— Кто?
— Тот, кого они продают, — я показал на старух, мирно сидевших на паперти.
— Христос.
— А почему его приколотили к дереву?
— Ты спрашиваешь меня так, будто я стояла рядом и подавала гвозди, — проворчала бабушка и снова пощупала свою плоскую грудь. Наверно, проверяла: там ли бритва?
— Пранас говорит, будто мы его приколотили…
— Мы?
— А разве человека можно прибить к дереву гвоздями?
— С человеком все можно… Как с подошвой. Его и приколотить можно, и отодрать, и снова приколотить. А тебе, Даниил, все знать надо, — упрекнула она. — Чем меньше знаешь, тем лучше.
— Кому лучше?
— Всем. Ну зачем тебе, например, знать о том, кто его приколотил? Разве ты его с креста снимешь?
— Нет.
— Вот видишь. Разве накажешь тех, кто распял его?
— Они же давно умерли.
— Вот видишь. Разве кому-нибудь докажешь, что его прибили не мы. Что-то мне не верится, чтобы мы на такое дело силы тратили…
— Не докажу.
— Вот видишь, — сказала бабушка негромко. — Зачем же тебе знать?
Я давно не видел ее такой печальной и усталой.
— Выходит, кто больше знает, тот больше и мучается.
— Но ты же, бабушка, сама говорила: человек приходит в мир для страданий?
— Помни лучше о господине Дамском… о его двоюродном брате… о своем мизинце… А про человека на кресте забудь.
Бабушка замолкла, глянула куда-то в сторону паперти, зажмурилась от солнца и сказала:
— От жары, видно…
— Что?
— Болит.
— Может, ты бритвой порезалась?
— Нет. Там… внутри… другая бритва… О господи! — воскликнула она вдруг и побледнела.
— Тебе плохо?
— Как же я забыла? Господи! Столько протопали зря.
— Ничего ты не забыла, — сказал я. — Сундучок с тобой, бритва с тобой.
— Из-за нее нас и не пустят!
— Мы же ее не украли. Нам же ее для господина Дамского…
— А если нас обыщут? Если найдут? В тюрьму с бритвой!..
Тут и я призадумался. На самом деле, бритва из Америки могла все испортить. А вдруг мы с бабушкой решили зарезать часового? Или начальника?
— Придется топать назад к Элиазару. Как же я не подумала, дура такая!..
— Я постою с ней во дворе, пока ты будешь с отцом разговаривать, потом ты постоишь с ней.
— Нет. Надо возвращаться. Понеси-ка, Даниил, сундучок, что-то у меня сердце шалит. Город — это все-таки город.
Элиазар встретил нас так же радостно, как в день приезда. Он поднялся из-за стола, отложил в сторону какую-то шляпку, воткнул иголку в лацкан пиджака и просопел:
— Ну как? Были? Попали?
— Почти, — буркнула бабушка. — В последний момент бритва помешала.
— У вас нашли бритву? — оживился шапочник.
— Ничего не нашли. Послушай, Элиазар, можно ее спрятать у тебя до завтра?
— Ради бога, — сказал бабушкин племянник.
Сумерки упали на Мельничную улицу, как с воза сползает сено: тихо и нетяжко. Духоту сменила прохлада, остывали жестяные и черепичные крыши, окна, булыжник мостовой и лица, потные и озабоченные чем-то более изнуряющим, чем жара.
— Где у вас поблизости аптека? — спросила у племянника бабушка.
— Сразу же за углом.
— Ты себя плохо чувствуешь, бабушка?
— Я никогда, Даниил, себя не чувствую хорошо.
— Если надо, я пошлю Мириам, — предложил шапочник.
— Наш местечковый полицейский просил привезти для внучки уколы. Вот рецепт, — старуха протянула Элиазару бумажку. — Вот деньги. А вот мои деньги. Возьми что-нибудь недорогое для сердца…
— Недорогое? — опешил Элиазар.
— На мое сердце нечего больше тратиться… Если бы не перина для Суламифь…
— Грешно так говорить, — сказал Элиазар и выскользнул за дверь.
Я изнывал от жары и скуки. Мне было скучно от бабушкиного сердца, от Элиазаровой доброты, от сумерек, упавших на Мельничную улицу, от этих шляпок, насаженных на колодки, от этой тишины, в которой даже мыши не скреблись, даже часы на стене не тикали.
— Гусь протухнет, — озабоченно сказала бабушка и прилегла на топчан, поставив в изголовье сундучок.
— Чтобы не протух, его надо съесть, — подсказал я.
— Если в тюрьму не попадем, — съедим, — согласилась бабушка.
Для нее все было одинаково важно: и гусь, и мой отец, и уколы для Порядка, и упражнения для мизинца, и приколоченный к кресту Христос, и ее сердце.
А я думал о Пранасе. Неужели он увиделся с дядей Стасисом? Я вдруг представил себе, как они с отцом сидят в камере, и Пранас рассказывает, как ехал в поезде, как заступились за него монахини, какие добрые люди моя бабушка, ее племянник Элиазар и я.
Когда отворилась дверь и Пранас вошел в комнату, я нисколько не удивился.
— Где это ты целый день шлялся? — засыпал, спросила бабушка.
— Я был в тюрьме.
Бабушка равнодушно захрапела, и ее храп напоминал звук заржавевшей пилы со сломанными зубьями.
— Тебя впустили?
— Ага.
— Не обыскивали?
— Ага.
— Врешь, — сказал я и заглянул ему в лицо, но он успел отвести взгляд. — Ты его не видел… Ты нигде не был.
Бабушка проснулась и сказала:
— Все в городе извелись… Все намаялись…
В темноте она всегда добрела. Только при свете была сердитой. Боже правый, если бы все время жить в темноте, в которой можно не стыдиться ни своих слез, ни своей доброты!
— Завтра все поедем домой. Поможешь матери родить, — сказала старуха Пранасу, но он ее не очень понял.
Мы забрались на чердак, накрылись полушубком и, не проронив больше ни одного слова, заснули. Только сны и летучие мыши носились над нами.
Под утро мы услышали громкий стук в ставню.
Я выбрался из-под полушубка, дополз в потемках до чердачного оконца, глянул в него и обмер. Спросонья мне показалось, что внизу стоит Порядок, но когда я получше вгляделся, то понял, что ошибся. В самом деле, откуда взяться нашему полицейскому на Мельничной улице?
— Полиция! — прошептал я. — Там внизу… полиция… Вставай, Пранас.
— Да что, я полицию не видел? — сказал Пранас и напялил на голову одеяло.
Зачем же к Элиазару пришли полицейские?
— Откройте! Откройте! — барабанил кулаком по ставне полицейский.
Во двор вышел Элиазар в шлепанцах на босу ногу. То ли от утренней прохлады, то ли от страха его знобило, и он кутался в наспех накинутую на худые плечи бабью шаль.
— У тебя прячется такой Семашка?
— Нет, — пролепетал Элиазар. — Я никакого Семашку не знаю.
— Не отпирайся. Нам все известно.
— У меня гостит моя тетя с внуком. Но их фамилия Клейнас.
— Не прикидывайся дураком. У тебя мальчишка скрывается.
— Так вы мальчишку ищете? — воспрянул духом Элиазар. — Есть мальчишка. Живой и здоровый.
— Где он?
— На чердаке. Спит.
Я прислушался. Слышно было, как по лестнице на чердак медленно поднимаются полицейский, Элиазар и бабушка. Ее я узнал по кашлю. Уж очень странно старуха кашляет, как будто курица кудахчет. Ну чего она поперлась наверх? А еще на сердце жалуется! Ничего у нее не болит.