Культ Эдвина у матери начался отнюдь не сразу, никоим образом. Она хотела быть довольной и была довольна. У нее был дом! Она была замужней женщиной! Она была исключительной домохозяйкой, в доме у нее не было ни пылинки. Она гладила с точностью часового мастера, постельное белье у нее было в одном месте, а скатерти и салфетки — в другом, все яблоки на стеллажах лежали черешками вверх. Она соглашалась с тем, чтобы не убирать в кабинете — ей это мешало, но она знала, она каждый день напоминала себе, что у других есть право быть другими. Правда, игрушки, когда позднее появились игрушки, никогда не были разбросаны, кубиков на полу в детской просто быть не могло. На столе всегда была хорошая еда, из сервелата, пары картофелин и пучка зеленого лука она могла приготовить такое блюдо, что слюнки текли. Зелень, приправы, соусы — в этом она была мастерицей. У нее теперь не было машины, но скоро появился велосипед, на котором она ездила за покупками, с ивовой корзинкой на руле. Она катила, слегка покачиваясь, юбка развевалась. Страха мать не знала и ехала слишком быстро по круто спускавшейся вниз улице, на верхнем конце которой стоял ее дом. Она звонила в звонок там, где другие тормозили. Не раз она падала — в пшеничном поле или в крапиве. Обычно же она стояла в саду, окутанная сизым дымом, потому что все время горел костер. Всегда хватало старой листвы или сучьев, которые надо было уничтожить. Она помешивала угли граблями. Часто она просто стояла, опершись на черенок грабель, неподвижно смотрела на пламя, и, вполне возможно, именно тогда, в жаре, в дыму, среди вихрем взлетающих искр, губы ее впервые зашевелились. Сначала медленно, неуверенно, еще не понимая, что собираются произнести. Но однажды они нашли свое слово, и слово это было Эдвин, Эдвин, Эдвин. Эдвин. Каждая клеточка ее тела кричала: «Эдвин!» Вскоре все птицы пели «Эдвин» и воды звенели его именем. Ветер шептал его, и солнце выжигало его у нее на коже. Эдвин, Эдвин — неслось от всех растений, от каждого зверя. Эдвин! — выли собаки вдали. Эдвин — барабанил дождь. Эдвин — пел мотор «ситроена», который каждое утро добирался до этого самого последнего дома в городе, чтобы продать жалкий литр молока. Водитель что-то говорил матери, скорее всего, не «Эдвин», но она-то знала, что услышала, и улыбалась. Эдвин, всегда только Эдвин, и она, конечно же, шептала любимые слоги, когда чистила картошку или надеялась уснуть на своем брачном ложе. Часто стояла она у окна, всегда у одного и того же, загорелая Изольда с копной волос, которая ждала, что из-за леса покажется белый парус. Потому что там, за очарованным лесом, было счастливое озеро, в котором мог отражаться образ Эдвина. В углу спальни стоял столик, безобидный угловой столик, про который она знала, что это алтарь. Или наоборот, она была единственной, кто этого не понимал? Во всяком случае, на столе были: две свечи, которые никогда не зажигались, старые и новейшие программки «Молодого оркестра», тщательно сложенные стопкой, орхидеи, все еще свежие в апреле и даже в начале мая, карточки с фиолетовыми чернилами и фотография в рамке — все участники легендарных парижских гастролей. На фотографии отсутствовала только мать — кто-то же должен был снимать. В центре первого ряда сиял Эдвин, одной рукой обнимающий виолончелистку, а другой — белокурую арфистку.
В какой-то момент она начала совершать пешие прогулки, которые всегда приводили ее к этому озеру, к этому пляжу, где на гальке лежало несколько лодок, рыбацких челнов. Напротив, на другой стороне озера, поблескивали крыши имения Эдвина. Еще позже она стала проделывать свои маршруты и по ночам, в лунные и даже безлунные темные ночи шла через лес четыре-пять километров к озеру, с камнем в руках, который она откапывала в саду и который был таким тяжелым, что у нее просто отрывались руки. Так она и ходила, всегда к озеру. Она не останавливалась на берегу, а забредала так глубоко, что даже живот намокал. Только тогда она замирала, стоя с трясущимися коленями, дрожащими губами, сухими глазами, молясь на Эдвина и уставившись на тот берег. Камень выпадал из рук, а она не замечала. Так и стояла в оцепенении. Наконец резко разворачивалась — может, потому, что ночная птица закричала, может, вдали просигналила машина — прямиком к берегу и мчалась домой. Задыхаясь, с мокрыми еще ногами, без единого шороха забиралась она в общую постель и лежала на спине, одеревенев. На восходе солнца она проваливалась в короткий сон и просыпалась разбитая, когда через некоторое время ее будил шум дня. Если вечером приходили гости, она выглядела красавицей. Она принимала всех с полной сердечностью и говорила много, много и громко. Иногда она задирала юбки, не стыдясь, до самых бедер, и показывала свои раны от падений с велосипеда. Везде запекшаяся кровь. Потом она так сильно смеялась, что подруги и друзья отвечали ей смехом.
Конечно же, она тосковала по «I Leoni», теперь в особенности. Уже через несколько недель после свадьбы она отправилась туда, одна, с неизменным чемоданом. Правда, на этот раз ни дядя, ни Борис не нашли времени, чтобы встретить ее (разве она никто?), так что ей пришлось пешком проделать путь по равнине и через холмы виноградников. Километров пять или, скорее, восемь. Жара. Рои мух. Облако пыли от проезжающей машины. Жгучее солнце, тени нет нигде. (Разве жизнь ее была неправильной?) И хотя трава и кусты и на этот раз зеленели, снова цвели цветы, ящерицы сновали по каменным стенам, как в прежние времена носились стрекозы и даже птицы чирикали как ни в чем не бывало, мать уже не была в таком восторге, как прежде, когда наконец поднялась по крутой, прямой как стрела дороге к «I Leoni». Она обессилела, покрылась потом, ноги у нее горели так сильно, что она сняла туфли и последние сотни метров шла босиком. (Наказание за ее вину?) Имение, желтое, яркое, внушительное, взмывало перед ней. Церковь заново покрашена, исчезли веселые кустики вокруг водостоков и в нишах колокольни. Странный шум раздавался с террасы, расположенной так высоко, что мать, подойдя поближе, не смогла увидеть, что там происходит. Поднимаясь по широким, как во дворцах, ступеням террасы, она застонала от боли и уронила чемодан и туфли. Она стояла и задыхалась. Смотрела. Повсюду кишели люди. Шум и крики, все отдают друг другу какие-то приказы, не обращая внимания на то, что им сказали. (Эй! Она же здесь, разве они не видят?) Ближе всего к ней были трое мужчин, расположившихся на деревянных подмостках с поблескивавшими золотом трубами. Они репетировали, начиная каждый раз заново: труба, торжественные аккорды, но громыхало все это далеко не так величественно, как они себе представляли. Позади них мужчины и женщины из прислуги расставляли длинные деревянные столы, расстилали белые скатерти, расставляли тарелки, стаканы, раскладывали ножи и вилки. Одна девочка посыпала скатерть цветами из большой корзины. На ней была национальная одежда с лентами и вышивками, да, все были переодеты, все служанки и работники выглядели, как в старину. Жилетки, куртки, платки. Они просто сияли чистотой. (Мать почувствовала себя грязной.) Четверо мужчин, пыхтя и ругаясь, поставили огромную, как дом, бочку с вином. Меньший из двух маленьких дядьев пробежал так близко от нее, что она почувствовала его дыхание. (Разве она невидимка?) На нем, на самом маленьком дяде, была черная рубашка, красная нарукавная повязка с угловатыми символами, и он лающим голосом орал на двух женщин, украшавших деревянную триумфальную арку — мать стояла прямо под ней — побегами глицинии и розами. Они не обращали на него внимания, и маленький дядя повернулся к бочке с вином. Там тем временем появился Борис, которого тоже не узнать. На нем была не просто черная рубашка, на нем была настоящая униформа, тоже черная, в правой руке хлыст для верховой езды, небольшая плетка, которой он со свистом рассекал воздух, отдавая приказы. К нему работники и служанки прислушивались больше, о да, он просто излучал мощь и твердую волю. Самый маленький дядя тоже это почувствовал и отправился в другом направлении, на этот раз ко входу в кухню. Мать помахала Борису, потому что он смотрел в ее сторону, но тот отвел глаза от ее взгляда и поправил стул. (Она и в самом деле была невидимой.) Потом он просто стоял, руки в боки и так задрав подбородок, что его вытянутые губы целовали небо. Ох, Борис! В стороне, вдоль балюстрады террасы, большой дядя ходил взад-вперед. Он тоже был в черном, но в гражданском, в изысканнейшем костюме. Галстук! Он шевелил губами, время от времени взмахивал в воздухе кулаком и подглядывал в бумажку, которую держал в руке. Он тоже не видел матери, хотя его пустой взгляд все время останавливался на ней. Третий дядя пропал. Скорее всего, он сейчас не в черном, а напился до посинения, где-нибудь на кухне высматривает бутылку граппы. Тетя вихрем пронеслась мимо, устремив взгляд на связку колосьев и гроздей винограда из терракоты, выкрашенных в ядовито-синий цвет. Мать пробежала несколько шагов за тетей, но потом остановилась. (Как будто ее не существует.) Шум и крики улеглись, только когда скатерти скрылись под цветами, а стаканы ровными рядами засверкали на солнце. Когда стулья встали, как гвардейцы. Когда на триумфальной арке не стало видно реек. Когда трубачи, широко расставив ноги, застыли на своем помосте, прижав трубы к плечу, как ружья. Когда большой дядя со вздохом спрятал свою бумажку в карман пиджака. Когда самый маленький дядя вернулся из кухни, блаженно улыбаясь и утирая губы. Когда тетя сняла передник, явив шелковое одеяние ржаво-красного цвета. Когда прислуга расположилась по всей террасе живописными группками. Когда Борис поправил портупею и ремни на своей форме и стряхнул невидимую пылинку с рукава кителя. И главным образом, когда чей-то взволнованный голос прокричал: «Едут! Едут!» Это был голос третьего дяди, который, трезвый как стеклышко, стоял в окне второго этажа и показывал вдаль, недоступную тем, кто был на террасе. «Вон там! Сейчас у ворот с колоннами!» Борис втянул открытым ртом столько воздуха, сколько смог захватить, расправил грудь, приподнялся и опустился на каблуках — на нем были сапоги! — бросил последний взгляд на дом, стол и прислугу — и увидел мать, которая, отойдя немного от своего чемодана и туфель, по-прежнему стояла под триумфальной аркой. Он бросился к ней. «Клара?! Что ты тут делаешь»?