Глубоков был такой художник, что вдруг иногда как очнется и как подумает: «А что это у меня школы-то нет?» Заскребет свою величественную лысину, как у апостола Павла. И долго, вдумчиво вглядывается в свой перстень с печаткой. А на печатке сложный герб, типа того, что у него дворянские предки. И вдруг как позвонит наш Глубоков в департамент культуры:
– Уленька, не пора ли нам открыть академию там или факультет живописи?
– Хорошо, Олежек, – проворкует в ответ глава культурнейшего в области ведомства.
Одновременно она глядит на закаты, восходы, бедра, груди, обильно развешанные по стенам. Все время она разрешала художникам делать выставки прямо у себя под носом, в ее обширном кабинете. В то же время думала: «Обнаглели. Эта красная серия художника Хорошко скоро выживет меня отсюда».
* * *
И тут же все газеты напечатали, что народный художник лично набирает учеников.
– Да, подарок, да, тебе, – говорили мы Филарету. – Вот еще рубашка, нам Гендлеры послали. Американская, не хуже, чем по ТВ мы на Глубокове видели.
И рассказали ему историю, которую все знали.
В юности Глубоков выпивал раз в компании Вознесенского и таких же. Он же в Москве учился! И там оказался один фарцовщик, который сказал, что рубашку Глубокова надо снять и ногами топтать, а обувь его ископаемую сейчас же утопить в Москве-реке.
– Выпивки-то много там было? – перебил нас Филарет. – Тогда не жалко: я бы бутылку красного вина на его модную рубашку вылил.
Поверишь тут, глядя на его телосложение валуна!
А ведь когда-то Филарет помещался в тумбочке! В обыкновенной советской тумбочке, которая стояла в детском доме. А на ней рос фикус.
Сидит Филаретка внутри. Хорошо ему. Представляет, как над ним фикус растет – шевелит корешками. И доносится голос мамы:
– Петя купил пять яблок, одно уронил в пропасть, а одно съел. Сколько у него осталось?
Филаретка принялся мечтать: сейчас никто не сосчитает, а он как выскочит из тумбочки к доске, как все решит! И все подумают: да, он умный, у него мама есть. Да еще отец иногда появляется. А тут не до задач. Только и думаешь: как это случилось по-гадски, что родителей нет? Если бы знать, в какую пропасть, как это яблоко, они свалились, так полезли бы за ними все, начали бы вытаскивать их охапками.
Мама говорила:
– Молодец, Филарет. Правильно решил. А теперь обратно в тумбочку полезай.
Мать с отцом были родом из этого же детдома, поэтому не имели никаких семейных воспоминаний. И обращались с сыном как с куклой.
Они очень рано начали болеть, сразу после того, как Филарет пришел из армии, и сразу, как говорят в народе, друг за другом убрались.
Как взял в руки Глубоков картонку «Мой мясокомбинат», как вскрикнул, увидев рабочих, лезущих в снегу с тушами бараньими через забор! Наш народный художник одной рукой ухватил себя за лысину, другой – за мясистые плечи Филарета. На все это из рамы, одобрительно покуривая, смотрел Виктор Астафьев. Он был написан двадцать лет назад в таком сиреневом кристалле, который словно вспучивается и разрывается изнутри усилиями писателя.
Когда мы видели этот портрет на выставке, то там ходил часами под Астафьевым поэт Оленев и уже усталым, хриплым голосом объяснял:
– Видите решительность Виктора Петровича? Это наш земляк, пермяк, заединщик! Он говорит всем своим видом: «Замуровали меня масоны, но я вырвусь!»
Тут журналист В. не выдержал, подмигнул нам и пошел на Оленева, раскинув толстые руки:
– Ну иди сюда, былинный поэт земли русской! Обнимемся так по-богатырски, по-медвежьи!
И как жамкнет его! Оленев закричал:
– Ты че, охренел, что ли? У меня остеохондроз!
И с той поры Оленев бледный куда б стопы ни направлял, за ним повсюду В. наш вредный с тяжелым топотом скакал.
– Вот что, – сказал Глубоков Филарету, – эти мужики, ворующие на мясокомбинате, – это просто Гомер. Но как же быть, что у тебя нет аттестата? Возьми-ка эти деньги, ты его купи, и я тебя зачислю.
Филарет кивнул колченогим лицом с честностью в каждой черте и пошел покупать аттестат зрелости. Потом зашел к нам и долго показывал его со всех сторон.
– Наверное, ты очень нужен мастеру, – радовались мы за него.
– Видели бы вы, какие у Глубокова девки учатся!
– Что, одаренные? – обрадовались мы за Филарета, которому будет нескучно.
Он умудрился тонко улыбнуться своими толстыми губами:
– Да нет, бездари. Зато их много. Это вишневый сад! Я один в нем. – И взглядом удалился на ту поляну посреди весны.
Но все-таки он не обирал потом вишенье полными горстями, ударился в работу. По-прежнему продолжал все пещрить, но вроде бы уже погрубее. Это дал ему Глубоков, появилась у Филарета сила: деревья налились мышцами и сухожилиями, а закаты и рассветы стали улыбаться свежими лицами.
Знатоки заволновались:
– Надо покупать его «Прогулки» задешево, пока не прославился.
Когда в первый раз был продан его холст в художественном салоне и он плыл к нам под гипнозом этой суммы, на ходу закупая все дорогое, вкусное и пьяное, мы и в ус не дули, чем там все это кончится. Проходи, садись, рады, поздравляем. Филарет одобрительно кивал: правильно себя ведете, молодцы. После третьей рюмки, правда, выложил сокровенное:
– Вы хоть и посоветовали мне поступить к Глубокову, но где теперь я и где вы? Чей вы пьете коньяк?
– Иди вон, Пикассо хвастливое!
– Я-то пойду, но уже меня никто! никогда! не засунет в тумбочку!
* * *
Два года мы не виделись, хотя жили в соседних домах. Телевидение, правда, не скрывало от нас цепь растущих успехов Филарета.
Вдруг он появляется не с экрана, а в дверь. Глаза как-то прислушивающе косят к левому уху, а в руках – половинки разных купюр. Он попросил:
– Помогите, я порвал миллион. Помогите склеить.
Мы внимательно рассмотрели эти куски. Выяснилось, что остались только левые половинки. Склеивать было нечего.
– А где остальные?
Он скосил глаза налево, выслушал подсказку и ответил:
– Выбросил в форточку.
* * *
Потом мы узнали, что соседка приложила огромные усилия, но все же сдала Филарета в больницу.
– На глазах моих детей он рвет деньги, – напирала она по телефону.
– Ну и что? Он не представляет угрозы для окружающих, – изо всех сил отбивался диспетчер психиатрической скорой.
– Я дам телеграмму президенту Путину! Ведь сосед рвет купюры Российской Федерации!
С тех пор Филарет живет в больнице – под присмотром нашего друга психиатра Д. Иногда Д. нам говорит:
– У меня сильное подозрение, что наш Филарет уже в основном выздоровел. Правда, деньги рвет, но в основном мелкие. Я думаю, что он притворяется, но кому от этого плохо?
– А как его картины расходятся? – волнуемся мы.
– Да неплохо. Мы ему отдельную палату выделили, отремонтировали, телевизор там, мольберты… Тут, кстати, я списал вам одно объявление, там учат на менеджеров по продаже живописи. Давайте подучитесь и займитесь Филаретом. Вам будет хорошо и ему.
– Сейчас мы, два пенсионера, бросимся, осчастливим курсы менеджеров.
Автопортрет Филарета сказал нам сбоку выступающими янтарными глазами: «Ну и хрен с вами, раз отказываетесь от своего счастья».
Эта работа – давний подарок Филарета, еще на взлете дружбы. Он здесь держит бутылку двумя руками – обе левые. На плече сидит, вся в драгоценном толстом мехе, крыса с хладокомбината. Гости, которые к нам заглядывает, спрашивают про портрет:
– Он, случайно, не сидел?
– Сидел. Только не в тюрьме, а в тумбочке.
Могуч, хоть и не молод наш Изя Стародворский – сторож синагоги. И добрый до ужаса! Он говорил:
– Мне нах не нужен такой раввин, если он скажет, что я должен свою русскую жену бросить.
У Изи была сложная жизнь, то есть больная русская жена и молодая еврейская любовница. И это в шестьдесят пять лет! А у раввина и в мыслях не было, чтобы запрещать Изе русскую жену. Более того, ребе, например, настоял:
– Выдавать продуктовые наборы русским вдовам – они ведь жили с нашими евреями столько лет, поддерживали их!
Часто бедный ребе горько вздыхал и говорил украинцу Косте, повару:
– Неплохо бы все технические должности в синагоге отдать русским или украинцам. Им скажешь – они исполняют. А наших о чем-нибудь попроси! Начинают меня учить, как лучше сделать. Ведь каждый еврей в душе раввин. Особенно часто спорят со мной сторожа.
Но вот в этой истории, с Яковом и Эвелиной, сторож Изя Стародворский был солидарен с молодым раввином.
Все началось легко. Сначала их видели вместе беседующими то возле окна в столовой, то в библиотеке (где она вела вокальный кружок). Потом они стали закрываться в компьютерном зале (там Яков работал) – видимо, очень были сложные проблемы с программами. Наконец Яков подходит к раввину и говорит: мы хотим пожениться.
Раввин стал их уговаривать: сначала нужна помолвка, а потом уже под хупу. Яков смотрел на него печальными глазами: отсрочка, помолвка, ребе, где ваш светлый ум? У Эвелины сережки в алебастровых ушах – в виде трапеций, качаются, дух захватывает, кажется – вот-вот сорвешься. Если бы у вас была такая Эвелина: как ее увидишь – бьет током триста вольт от улыбки, пятьсот от походки и тысяча – от каждого слова, но не умираешь от этих разрядов, а становишься еще блаженнее. Хорошо, что есть тело, которое все чувствует, а то бы мы жили, как облака…