Побледнев, он покорно ждал, когда стихнет шум, чтобы поздравить всех с Рождеством. Потом попросил не сердиться на него за печальный и задумчивый вид, на то у него есть весомые причины. Собственно, не происходит ничего такого страшного, просто любые перемены вызывают печаль и сожаление.
— Но прежде, чем я расскажу о своем отъезде, позвольте сообщить вам о тех изменениях, которые я наметил. Первым делом я поднимаю бокал за старого Жана, который мне ближе отца. Я вручаю ему бразды правления, отныне он будет régisseur[30] в Верфеле, пока сам я буду en mission.[31]
Речь была составлена с большим искусством, Пьер произносил ее с горячностью и одновременно с рассудительностью, тронувшими всех, кто сидел за столом. Он заверил слуг, что никого не собирается увольнять и даже, из-за возросшей ответственности, намерен увеличить жалование. Его сообщение вызвало взрыв радости, сопровождавшийся поцелуями и поздравлениями. Недурственное начало дипломатической карьеры — ибо к тому времени, когда подошла очередь новостей малоприятных, публика совсем развеселилась, подмасленная Рождественскими подарками. Этот настрой помог Пьеру честно и смело изложить причину перемен и объяснить без экивоков, что перед ним был выбор: или найти способ, как сохранить фамильное имение, или сидеть сложа руки и смотреть, как его съедают долги. Вот он и решил приискать должность, соответствующую его образованию, но при этом, успокоил всех Пьер, он клятвенно обещает одно. Летом мы трое будем приезжать в Верфель и проводить тут отпуск. Слушатели истовыми похвалами отозвались на проявленную им здоровую сентиментальность, вполне довольные и собой и хозяином, и только я не мог не думать о возможной разлуке, ибо осенью мне предстояли последние экзамены, и я не имел ни малейшего понятия о том, что мне уготовило будущее. Мог ли я предвидеть, что через три месяца окажусь в Министерстве иностранных дел? В тот праздничный вечер мной владела всепоглощающая, почти болезненная тоска по тем местам, где я провел счастливейшие часы моей жизни — по весеннему Арамону с его вишневыми садами и зеленой травой, по Фону, Колья и дюжине других уголков, где мы разбивали наш лагерь. Я видел озабоченное лицо Сильвии, и не мог избавиться от глубокой печали.
Наконец, пирующие осмыслили сказанное, и наступила тишина, словно все старались представить, как будут жить в шато без Пьера. В это время в дверь негромко, но властно постучали, и мы переглянулись, не понимая, кого могло занести к нам в столь поздний час, да еще в праздник. Вскоре торопливый стук повторился. Старый Жан встал из-за стола и, гулко топая по каменным плитам, отправился открывать дверь.
Снаружи было темно, но в раме из мигающих отсветов пламени я увидел женщину, как будто цыганку, по крайней мере, в пестрой юбке, блестящей шали и с дешевыми, но очень крупными серьгами в ушах. Кстати, мое предположение не было таким уж фантастическим, ибо у стен Авиньона расположился большой цыганский табор: Салон недалеко, да и подобный вечер как нельзя лучше подходил для попрошайничества… Видение сделало несколько шагов — ближе к свету — и с легкой хрипотцой проговорило:
— Пьер, мне сказали, что ты вернулся.
Звучный голос и правильный выговор абсолютно не соответствовавшие внешнему виду женщины, тотчас привлекли всеобщее внимание. Ноги у нее были босые и грязные, и на лодыжке — неуклюжая повязка. Массивная голова, маленькие черные глазки и длинный нос — в первый момент женщина показалась ужасной дурнушкой. Но очень подвижное выразительное лицо и глубокий волнующий голос производили неизгладимое впечатление, завораживали. В поведении незнакомки были властность и величие. Пьер сердечно ее обнял.
Так я в первый раз увидел Сабину, о которой мало что знал до тех пор; собственно, вспомнил только имя, когда Пьер назвал его, а потом Сильвия, здороваясь, повторила. Позднее я научился ее понимать и тоже стал ею восхищаться — но все же не так, как Пьер, который не мог говорить о ней без восторга. Она была дочерью лорда Банко, банкира-еврея, известного во всем мире, и их шато располагался в Мере, то есть всего в десяти-двенадцати километрах от Верфеля. Обладавшая блестящими способностями, Сабина однажды покинула университет и отправилась бродить с цыганским табором, якобы ради изучения его обычаев для работы по этнографии. Исчезала Сабина надолго, возвращалась всегда неожиданно и некоторое время вела цивилизованный образ жизни, как полагается единственной дочери богатого банкира, получившей соответствующее воспитание и образование. Ее мать давно умерла, а отец постоянно менял любовниц, как правило, выбирая их среди второсортных актрисок, которые быстро ему надоедали. Он искренне радовался возвращениям Сабины, в основном, из эгоистических соображений, так как она была великолепной хозяйкой, а он любил задавать пиры. Попадая в затруднительное положение, Сабина иногда наведывалась за помощью и советом в Верфель. Обычно они с Пьером встречались во время верховых прогулок.
В тот вечер она была весьма эффектна, и я с ревнивым любопытством следил за тем, как внимательно слушает ее Пьер. Опять что-то случилось у цыган, не помню уж что именно. Вроде, один из них, осерчав, скрывался в лесу, если я ничего не путаю. Послушав ее несколько минут, Пьер молча взял фонарь и жестом попросил проводить его в лес. Они с пугающим проворством вышли наружу. Я обратил внимание на старого Жана, который деловито подошел к шкафу с оружием, достал карабин, зарядил его и, вернувшись к двери, стал вглядываться в темень, приготовившись ринуться на помощь. Но все обошлось. Сначала послышалась перекличка мужских голосов, потом до нас донесся звучный голос Сабины. Наконец, покачивая фонарем, возвратился Пьер. Уже один.
— Порядок, — проговорил он. — Он ее не тронет.
Тут старик вспомнил, что пора идти в деревенскую церковь.
— Надо бы поторопиться, — сказал он, глядя на старинные часы. — Негоже опаздывать на службу в такой день.
Мы надели шляпы, шарфы и побрели в ночь. Бледная луна плохо освещала путь, и мы все время спотыкались на горной тропе, что вела в крошечную деревушку Верфель. В церкви горело столько свечей, что, казалось, будто ветхое строение объято пламенем. Я шел рука об руку с братом и сестрой. Мы молчали и думали о будущем — о том самом будущем, которое теперь стало прошлым.
Возле кровати пронзительно трезвонил телефон. Беше умел держать слово.
— Удалось договориться на сегодня, — протараторил он в своей обычной суетливо-услужливой манере. — Будете готовы к шести? Я заеду за вами. И, пожалуйста, подождите меня в холле, улица узкая — у вас там нельзя парковаться.
Я сквозь сон промямлил «да». Еще оставалось время, не особо торопясь, принять ванну и одеться, поэтому я позволил себе несколько минут полежать, чтобы освободиться от груза воспоминаний — вылезти из-под лоскутного одеяла, сшитого из фактов и эмоций. Как там Сильвия? Я позвонил Журдену, удивив и обрадовав его напористостью Беше, а также решением властей не мешать похоронам. Ну а Сильвия, по его словам, нуждалась сейчас только в отдыхе. Тем не менее, я обещал приехать в Монфаве и навестить ее сразу же, как будет покончено со скорбными формальностями. С одной стороны, меня радовало, что похороны уже назначены, но одновременно одолевали дурные мысли, ибо потом… что потом? Ответа на этот вопрос я не находил, ибо не имел ни малейшего представления о том, как все сложится дальше. Сказывалась привычка жить одним днем. Думы мои были обращены то в прошлое, то в будущее, не сулившее ничего ясного и устойчивого. А Сильвия?
И снова нахлынули воспоминания, — когда я наконец уселся рядом с Беше в его душный автомобильчик и стал смотреть на проплывавший мимо сумеречный пейзаж. Нижние поля укрывал молочный туман, точно такой, какой я видел днем во сне. Для весенней поры темнело необычайно поздно, но поскольку точное время церемонии (или не-церемонии) в завещании не оговаривалось, то из-за этого волноваться не стоило. Старый аббат собирался прибыть на своей машине из какой-то деревни, находившейся немного восточнее, и Беше не без боязни думал о предстоящей встрече из-за нечестивого запрета Пьера служить панихиду.
— Мне пришлось ему прямо сказать, — вновь и вновь повторял нотариус, — что я, как представитель закона, обязан следить за точным исполнением последней воли умершего. И я исполню свой долг. Пусть только посмеет читать «Деву Богородицу»…
Беше угрожающе мотнул подбородком, и его лицо приняло воинственное выражение. Машину он вел медленно, рывками, по-видимому, озабоченный сгущающимся туманом.
Наверное, куда разумнее было бы думать о заледеневшей дороге, которая начала круто подниматься в гору, однако это его явно не настораживало. По-моему, перепады резкости, а то и полное отсутствие видимости немного действовали ему на нервы, или, возможно, у него к старости ослабло зрение. Пока мы продвигались вперед, облегченно переводя дух на каждом повороте, Беше упорно втягивал меня в банальный разговор о погоде и зимних проблемах водителя. Шутки тумана казались зловещими — совсем как в моем дневном сне. После очередного рывка, когда наша машина чуть не врезалась в узкий черный катафалк, двигавшийся в том же направлении, Беше присвистнул и с суеверным страхом проговорил: