Но когда он собрался уже идти, выходит заминочка — Губер. Больную одну надо глянуть. Губер — заведующий коммерческим отделом — обидчивый, вялый, мстительный, в сознании врачей — вор. От коммерческих больных — одни неприятности, а деньги все равно не врачам идут. Заметьте, Губер просил не сам, а через медсестер. Сам бы он выразился в том духе, что вам, мол, все равно делать нечего, так что посмотрите пациентку, пожалуйста.
Он посмотрит, но быстро. Где она? — в коридоре.
Сестра, тихо:
— Цыганка.
Он цыганку одну уже полечил месяца два назад. Странная была женщина, нетипичная. Сестры предупреждали: поосторожнее с ней. Молча разделась — по пояс, как велено, без обычных вопросов: «Бюстгальтер снимать?» Торжественность и презрение. Молча повернулась на левый бок, когда надо было. Без шуршания женского, безо всяких фру-фру, без «Ой, это сердце мое так булькает?» Очень резко взяла заключение. Чувствовалось: ненавидит она их, — слово в голову пришло — вертухаев. Раз в форме, пускай в медицинской, в халатах, в пижамах, то кто же они? — вертухаи. Куда она так торопится? Сестра объяснила: женщина в микрорайоне известная, наркотики продает. Сестры всё знают, они ведь живут тут, им удобней работать по месту жительства. Так что торопится женщина — дело делать. Сын у нее еще — взрослый, девятнадцать лет, не в его дежурство это было, — умер. Вот отчего такая торжественность. Ладно, ничего серьезного, да и цыганка она какая-то ненастоящая. Худая, стриженая. С фамилией искусственной — что-то такое, как будто русское, цирковое. Замужем, интересно? Сестры и это знают: первый — повесился, нынешний муж — без ног, попрошайка. Честно говоря, достали эти несчастья. Ну, врач не должен так думать, тем более — говорить.
Сегодня другая цыганка. Та была относительно молодая, эта — старая.
— Что у них с нашим Губером? — удивляется медсестра. — Всей правды мы никогда не узнаем.
— Зовите ее, быстро только.
Суетливая бабка с невнятной речью, рыжие, неаккуратно крашенные волосы, руки грубые, отеки вокруг перстней, отеки лица, ног. Пестро одета бабка, наши не так одеваются.
Сестра ворчит: вот укуталась!
— Тепло уже, бабушка, апрель!
И что, что апрель? — ей всегда холодно.
Что ее беспокоит? Они спешат.
Цыганка мямлит, не разберешь. Сколько ей лет? Она и возраст назвать свой не может!
— Бабка, ты не в гестапо, — взрывается медсестра, — говори!
Нельзя так с больными, особенно — коммерческими, от Губера.
Им надо записать ее год рождения.
— Пиши — двадцатый…
— А на самом деле какой?
— Двадцать восьмой напиши… Тридцатый.
По документам — двадцатый, но не выглядит цыганка на семьдесят девять. Что за галиматья? «Галиматня», — говорит Губер, он из Молдавии. Его не поправляют, а за глаза смеются.
Спросим: сколько ей было во время войны? Не помнит. — Какой войны? — Войну не запомнила? Да где она жила?
Отвечает:
— В лесу.
— В лесу? Что делала?
Сестра смотрит на него: неужели же он не понимает, что они делают?
Цыганка:
— Песни пела.
Песни? В лесу? Давайте, раздевайте ее совсем.
Сестре его явно не по себе.
— Таблеточки назначь, получше, — просит цыганка.
Раздевайте, раздевайте. По кабинету распространяется удушливый запах.
— Обрабатывать надо опрелости, — злится сестра. — Ну и вонь!
Протрите вот тут. И тальком. Нечистая бабка, что говорить.
Он смотрит ее на аппарате — сердце большое, хорошо видно. Действительно, сильно больная. Положить бы. Сейчас он распорядится. Сестра возражает: пропадет что-нибудь из отделения, а кому отвечать?
Бабка и сама не хочет лежать в больнице:
— Таблеточки получше назначь…
Ладно, пятнадцать минут еще есть, йод давайте, спирт, катетер, перчатки стерильные, новокаин. Ставит метки на спине у нее фломастером:
— В легких вода накопилась, сейчас уберем.
Сестра качает головой: только посмотреть просили, Губер будет не рад. — А мы ему ничего не скажем, вашему Губеру. Проводить через кассу не надо.
Что там бабка бормочет? — Она не русский человек, не может терпеть боль. — И не придется, укольчик, и все.
Пусть жидкость течет, он напишет пока.
Полтора литра в итоге накапало.
— Легче дышать?
То-то же. Он дописывает заключение. — Пусть дадут ей таблетки получше, — просит цыганка, снова уже одетая, — и будет им счастье.
— Счастье? — кривится сестра.
Он знает, что она хочет сказать: от цыган — все несчастья. Нет, он кривиться не станет — не из суеверия, а так.
— Таблеточки получше, — повторяет бабка, — и чтоб сочетались, ты понял… — зубы оскаливает золотые.
С чем они должны сочетаться? С гашишем? Или с чем пожестче? Бабка пугается: зачем так говорить? Рюмочку она любит, за обедом. — Ну, если рюмочку… Да, отличные таблетки. И сочетаются.
Счастье, — думает он, — надо же! Счастье.
Цыганка принимается совать ему мятые деньги. Там одни десятки, ясно видно. Он отводит ее руку — какая, однако, сильная! — а сам понимает: все дело в сумме, были б тысячные бумажки, он бы, возможно, взял. Так что гнев его — деланный, и всем это ясно, кроме, как он надеется, медсестры.
— Разве можно в таком виде к доктору приходить? — возмущается та, выпроводив цыганку.
Медсестра у него — нервный, западный человек. Окна открыла настежь, прыскает освежителем. Всё, он пошел.
— Вы меня извините, — произносит сестра, — но таких вот, как эта, вот честно говоря, ни капельки не жалко. Таких, я считаю, не следовало бы лечить.
Сейчас она скажет, что Гитлера в принципе не одобряет, хотя кое в чем… Какой там западный человек, просто дура! Выходя уже из больницы, обгоняет цыганку. Та хватает его за рукав: дай погадаю! — Нет, мерси. Дорога дальняя, он и так знает, что его сегодня — причем уже — ждет.
Он ездит в Шереметьево на машине — и долго, и расточительно, но он привык, хотя всех-то вещей с собой — медицинская сумка, книжка, рубашка, трусы-носки. Все, кроме сумки, он сегодня забыл, почти что сознательно: так и не придумал себе чтения, а переоденут его бостонские друзья — после поездок к ним в его гардеробе всегда происходят улучшения. Читать он не будет, послушает музыку, у него с собой ее много и на любое состояние души.
В Шереметьеве его ждут огорчения. Во-первых, что, впрочем, не страшно, больная досталась тяжелая — старушка с ампутированными ногами, слепая, с мочевым катетером, у старушки сахарный диабет. Предстоит колоть инсулин, выливать мочу, каталки заказывать. С ней, однако, разумный как будто муж — ничего, долетим. Много хуже другое — он промахнулся с Портлендом. В билете не Портленд, штат Мэн, меньше двух часов на машине от Бостона, а другой Портленд, штат Орегон, на противоположной стороне Америки.
Надо же так обмишуриться, тьфу ты! Он рассказывает окружающим — люди из таинственной организации, отвечающей, в частности, за билеты, смеются: не такого уровня несчастье, чтобы сочувствовать. Эх, предупредить друзей — вот расстроятся! Он из Нью-Йорка им позвонит. Не несчастье, но лажа.
Ребята из службы безопасности — «секьюрити», русские — знают его давно, не шмонают, а так — поводят руками в воздухе: «Взрывчатые вещества, оружие есть?» — улыбаются, он и им рассказывает про передрягу с Портлендом. — Портленд, — говорят — ничего, не так страшно, вот Окленд есть — в Новой Зеландии и в этой, ну, где? — он подсказывает: в Калифорнии, — да, так один мужик… — Простые ребята, но есть в них какой-то шарм. Ему нравится постоять с ними, поразговаривать. Опять-таки, униформа их, видимо, действует.
Сейчас он — в который раз? — выслушает историю про то, как американка везла с собой кошечку — их помещают в специальные клетки, сдают в багаж, — а кошечка сдохла, грузчики шереметьевские ее выкинули, чтобы не было неприятностей, а в клетку засунули другую, живую, кошку, отловили тут где-то, и американка настаивала на том, что не ее это кошка, потому что ее была — мертвая, и везла она ее на родину хоронить. Возвращалась откуда-то. Из Челябинска. В прошлый раз было наоборот — американка с дохлой кошкой прилетела из Лос-Анджелеса. В сегодняшнем виде история выглядит естественней, и все равно она, конечно, выдуманная, и американцев ребята называют америкосами и «пиндосами» — новое слово, нелепое, «секьюрити» и в Америке не были, — но каждый раз он смеется. Всё, пора в самолет.
— Когда воротимся мы в Портленд, нас примет родина в объятья! — поет один из парней.
— Прокатился бы я вместо тебя, доктор, — говорит другой мечтательно, — на небоскребы на ихние посмотреть.
Нет, ребята, медицина — это призвание.
— Прощай, немытая Россия! — произносит молодой человек, сидящий через проход.
Стандартный для отъезжающего текст — при нем его произносили не раз. Вначале, когда начинал летать, ждал человеческого разнообразия — эмиграция, серьезный шаг, потом понял: работа — как в крематории или в ЗАГСе, ограниченный набор реакций.