— Не понимаю.
— Я не могу быть счастливым, до конца счастливым… во мне нет задатков для этого, — спокойно говорит Куличков. — Моя нескладность, характер, болезни, невезучесть… Так уж устроен. Но и несчастливым я не имею права себя назвать. Это было бы неправдой.. Я научился отказываться от несбыточных для меня желаний, научился не создавать иллюзий. Удовлетворяюсь тем, что имею. А имею я, как и все другие, очень многое — жизнь.
Куличков улыбается слабой печальной улыбкой.
— Говорят, красоту жизни особенно остро воспринимают люди в чем-то ущербные, — продолжает он. — Должно быть, это своеобразная компенсация им за то, чего они лишены. Вознаграждение от природы, которая оказалась к ним несправедливой.
— Пожалуй.
— И кроме того… есть люди, для которых ощущение, знание какого-то предмета или явления, дороже самих предметов и явлений, дороже обладания ими, потому что знание может быть шире, глубже, значительнее самой сущности. Именно таких людей я имею в виду, когда говорю о компенсации за полученную от рождения ущербность.
Куличков встает из-за стола, подходит к окну, за которым лежит вся в солнечном свете улица, возвышаются всегда одни и те же дома, заборы, деревья, зеленеет растущая каждый день трава. Человек со старым серым лицом возле окна, выходящего в жизнь. Маленький большой человек, умеющий понимать и выражать в своих картинах и словах то, что остается и, может быть, навсегда останется для меня тайной.
6
После обеда отец вручает мне ключи от машины вместе с необходимыми по его мнению наставлениями по поводу предстоящей мне поездки. Я терпеливо выслушиваю отца (нельзя огорчать его в такой момент) и направляюсь в гараж.
Новенькая «Лада» поблескивает в полумраке стеклом и хромированной сталью. Я открываю ее голубую дверцу, сажусь на мягкое, чуть скрипнувшее подо мной сиденье. Замираю на несколько мгновений, упиваясь данной мне властью над возможностью будущей скорости и свободы.
В окружающей меня тишине слабо, приятно пахнет бензином, резиной и кожей. Я включаю зажигание, даю машине самую малую, как часть меня самого, скорость и выезжаю на улицу. Выхожу на минуту, чтобы запереть гараж. Снова сажусь за руль и направляю машину на дорогу.
Я и машина — единое целое. Это она-я шуршим колесами по насыпанной на дороге щебенке; это мимо нее-меня мелькают дома, заборы, палисадники, куры, бородатая черная коза, вставшая на задние ноги и пытающаяся дотянуться до цветущей вишни за изгородью (может быть, решила узнать, как пахнет белая вишня?); это она-я становимся плавным, летящим движением, только движением, заполняющим и заменяющим все, что только есть вокруг.
Возле дома Витька я останавливаюсь, даю сигнал. Витек выскакивает из калитки, обрадованный моим внезапным появлением.
— Я сейчас, только дом запру, — кричит он. — Мать ушла в гости, я один остался.
Захватив Витька, я заезжаю за Ларисой. Для этого приходится обогнуть Липовую гору и въехать в город с противоположной стороны, где есть мост для проезда машин.
Ларису, как всегда, приходится долго ждать. Необходимо соответствующее время, пока она экипируется согласно изменившейся обстановке. Но вот, наконец, она занимает свое место в машине. На ней клетчатый батник и джинсы, обтягивающие узкие бедра. Голова, разумеется, открыта — не станет же Лариса прятать даже малую частичку своего главного богатства.
Машина наша вторично огибает Липовую гору, и я спрашиваю Ларису:
— Куда поедем?
— Все равно, — говорит она. — Давайте просто ехать… неважно куда.
Мы минуем русский поселок с башкирским названием Ук, потом одолеваем корявую дорогу, ведущую через светлый березовый лес, и вырываемся на автостраду. Широкая, прямая, как стрела, пробившая горы, она неудержимо стремится куда-то вдаль, и от нее крепко пахнет нагревшимся на солнце и чуть подплавленным асфальтом.
Я даю «Ладе» скорость, и она, заждавшаяся, всегда мечтающая о хорошей дороге и стремительном движении, вырывается вперед. В окнах с опущенными стеклами яростно гудит ветер. Волосы Ларисы (она сидит рядом) мечутся в кабине, точно шелковый флаг, и Витек забивается в угол на заднем сидении, чтобы они не хлестали ему в лицо.
Стрелка скорости подползает к цифре 120. С ревом проносятся мимо встречные грузовики, автобусы, рефрижераторы. Я ощущаю машину руками, положенными на руль, ногами, прикасающимися к педалям, ощущаю ее ровное напряженное дрожание, как биение своего участившегося пульса. Мы неразделимы сейчас с машиной, и ее оглушительная скорость становится скоростью движения моей крови, и я чувствую, как лицо и тело мое словно наливаются огнем.
— Хорошо, Сергей! — вскрикивает восторженно Лариса. — Изумительно! Потрясающе! Еще быстрее!
Мы приближаемся к грани возможного. Поросшие лесом горы, долины, мосты — все сливается в летящие мимо окон разноцветные полосы. И наша «Лада», и мы в ней тоже становимся одной из таких полос, каким-то прерывистым пунктиром, теряем самих себя, свои еще недавно присущие нам отличительные черты и признаки, превращаемся в частичку общего дьявольского движения.
Может быть, в этом и есть предел человеческих желаний — вырваться из самого себя, стать больше, чем ты есть сейчас, всегда, стать всем существующим вокруг себя, и чтобы все существующее стало тобой, и чтобы ты растворился в нем, чтобы не было даже ощущения самого себя, чтобы ничего вокруг не было. Великие мудрые предки называли подобное состояние нирваной, мы называем — скоростью.
Чудовищная скорость вскоре переполняет нас, давит чрезмерным напряжением. Бледнеет лицо и жестко, одной линией сжимается рот у Ларисы. Витек бездыханно замирает за моей спиной. Я чувствую, что еще миг, единственный миг, и я не в состоянии буду ощущать машину, потеряю единение с ней — просто мое тело не выдержит нагрузки, откажется повиноваться, и тогда произойдет оглушительный взрыв, и все во мне и вокруг меня исчезнет вместе с ослепительной вспышкой и прекратится навсегда.
Я сбрасываю газ и выключаю мотор.
Некоторое время «Лада» словно парит над дорогой, как голубая птица, а потом движение постепенно замедляется. Я выискиваю удобный момент и, резко повернув руль, сворачиваю на боковую дорогу, которая ведет в какую-то глухую, поросшую лесом долину. Машина скользит мимо дубов, лип, вырывается на открытое место на берегу внезапно возникшей речки, и я останавливаю ее, съехав с жесткой дороги на залитую солнцем лужайку.
Несколько мгновений мы сидим без движения, а потом, словно по команде, разом отворяем дверцы и вываливаемся на лужайку, оглушенные обступившей нас зеленой неподвижной тишиной.
7
Речка торопливо, деловито струится между камнями, утекая куда-то за поворот. Ее журчащий постоянный звук — единственный в долине и потому не мешает тишине. Да еще в кустарнике, нависшем над водой, суетятся, попискивают какие-то маленькие птички. Их пение и легкое порхание так естественно и так необходимо вплетается в обступивший зеленый и голубой простор, что, кажется, само становится зеленым и голубым, и без него долина была бы пустой и никому не нужной.
Мы с Витьком сидим на берегу речки и слушаем ее озабоченное торопливое бормотание — тоже ведь беспокоится, спешит, точно ее с нетерпением ждет кто-то впереди за поворотом. Лариса ушла собирать цветы, и до нас иногда доносится ее голос, выкрикивающий что-то, сливающийся с птичьим пением, почти неотличимый от него.
Удивительная девчонка Лариса! Своевольная, насмешливая, капризная, она будто перерождается, становится неузнаваемой, когда после привычного городского окружения оказывается где-нибудь в лесу или в поле, наедине с простором, облаками, плывущими по синему вольному небу. Кажется, невидимые оковы спадают с ее рук и ног, и она, встрепенувшись, обретает свободу, возможность поступать так, как заблагорассудится, не думая, не тревожась о последствиях своих обновленных действий. И я вижу перед собой не настороженную, всегда готовую к отпору десятиклассницу, почти женщину, а наивного беззащитного ребенка, еще не разучившегося безоглядно верить и удивляться.
Я не понимаю, вернее, не уверен, что до конца понимаю причину превращений Ларисы. Какая она настоящая? Та, которую я знаю в школе? Или та, что внезапно открывается мне в молчаливом окружении природы, когда нет необходимости притворяться, надевать защитную маску? А может быть, и та и другая вместе, в своем неизбежном противоречии и единстве?
Обрывочные, путаные мысли мои о Ларисе разрушает Витек, о котором я забыл на какое-то время.
— Скоро у нас все кончится, — тихо, чтобы не мешать птицам и речке, говорит он, и в голосе его что-то вздрагивает и обрывается.
— Что все? — недоуменно спрашиваю я.
— Все, что у нас есть сейчас. Закончим школу, разъедемся в разные края. Сначала будем скучать поодиночке, потом понемногу привыкнем, забудем обо всем и станем чужими, не нужными друг другу людьми… разными и потому ненужными.