- Что с тобой, Шон?
- Где ты пропадал? - спросил он.
- Не мог найти бутылку. Думал, она в чемодане, а оказалось - в шкафу. Я уже собрал вещи и считал, что бутылку тоже туда засунул.
- Почему ты так долго ждал?
- Ты имеешь в виду крещенье?
- Да.
- Шон, - сказал я. - Я - еврей и только как еврей мог уехать из страны, где родился. На моей родине нелегко жилось. - Я замолчал, поднял стакан, помня, что движения должны быть уверенными и решительными, но в последний момент оторвал его от губ и приблизил свое лицо к лицу Шона. - Только здесь, в этой стране, я понял, что не могу жить без Христа.
- Когда ты хочешь креститься?
Я сказал:
- В тот день, когда мне исполнится тридцать три года. - И назвал ему дату; это был день нашего отъезда в Эйлат, куда собиралась приехать моя невеста.
- Хочешь принять крещенье из моих рук? - спросил он.
- Меня здесь не будет, - сказал я. - Еду в Эйлат. Договорился насчет работы.
- В Эйлате нет ни одного христианского священнослужителя, - сказал Шон. - Ты сможешь сюда вернуться?
- Нет, Шон. Кто ж мне через месяц даст отпуск.
- Странно, - сказал он. - Назавтра после твоего дня рождения я уезжаю в Канаду.
- Ничего, Шон, - сказал я. - Я буду тебя помнить. Постарайся в Канаде не пить. - Я поднес стакан ко рту и опять отставил. - Шон, - сказал я. - Правда, точно не известно, что Христос умер именно на таком кресте, какие мы видим на всех распятиях? Вроде в те времена кресты были трех видов?
- Я что-то об этом читал, - сказал он. - Только это не имеет никакого значения. Он обратил миллионы людей. Умирал самым счастливым человеком на свете. И никогда уже такого счастливого человека, как Он, не будет.
Теперь я одним глотком опорожнил стакан и со стуком поставил его на стол - даже Гарри поднял голову.
- Мне б хотелось узнать еще тысячу разных вещей, а там не у кого будет спросить, вот что обидно.
- Главное ты уже знаешь, - сказал Шон. - И повторяю: никогда не было и не будет такого счастливого человека, как Христос.
Я тронул его за плечо, а он повернулся ко мне лицом, и я увидел слезы, бегущие по его темным от загара щекам.
- Почему ты так говоришь, Шон?
- Неважно, что сказано во всех четырех Евангелиях. И пускай даже Он возроптал, это тоже неважно. Он обратил миллионы людей. В Него плевали, Его прибили к кресту гвоздями, Ему давали цикуту, Его оскорбляли, но никто над Ним не смеялся.
- И над Ним смеялись. Смотрели на Него и говорили: Иисус из Назарета. Rex Judais [5].
- Нет. Он не нуждался ни в микрофонах, ни в залах, где у всех есть стулья; Ему не требовались афиши, и никто Ему не платил за то, что Он говорит. А у меня было все. Только ничего не вышло.
- Думаешь, Бог тебя оставил? - спросил я.
- Я думаю о том, что прожил в этой стране больше года и не обратил ни единого человека.
- Ты обратил меня, - сказал я.
Он повернулся ко мне, и опять я увидел слезы, текущие но его щекам.
- Я тебя обратил?
- Да, - сказал я. - Когда я впервые увидел, как ты тут сидишь и пьешь в одиночку, я ведь подсел к тебе. А потом отнес тебя в кровать и в ту ночь уже не заснул. Я думал о Нем. И думал, существует ли милосердие на самом деле. В ту ночь человек, которого я любил, попал в страшную автомобильную катастрофу. Однажды, когда я был голоден, он дал мне поесть и не отвернулся от меня, когда я пришел просить у него работу, а был я тогда тощий и ободранный, как бродячий пес. И он словом меня не попрекнул. И еще одно тебе скажу: если сейчас я еще жив и могу работать, то потому только, что тогда этот человек меня не оттолкнул. Так что в ту ночь я молил Бога: не убивай его. Пусть живет сто лет, но пусть живет, как я. И пускай так же часто размышляет о милосердии. У него были переломаны кости, а я подумал о Христе, которого тоже истязали, и молил Христа, чтобы Он его спас. Это правда, Шон, что Христу ломали кости?
- Это было две тысячи лет назад. Но Ему выдали сполна.
- Тому человеку тоже выдали сполна. Думаю, он страдал не меньше. Ну и я молил Христа, чтобы человек этот жил сто лет и чтоб думал о милосердии. - Я замолчал и через минуту сказал: - Только ему не дали цикуты. Ему дали курицу.
- Какую курицу?
- Обыкновенную. Когда он свалился с горы на повороте, какой-то проезжий хотел ему помочь, но в машине у него не было ничего, кроме вареной курицы, которую он купил себе в дорогу. И он дал ему эту курицу. Бедные люди думают, что, если кто-то болен, надо первым делом его накормить. Не знаю почему. Хочешь еще выпить, Шон?
- Нет, - сказал он и отставил стакан. - Я сегодня буду молиться. За человека, который хотел его накормить. Ты знаешь, кто он?
- Этого, к счастью, никто не знает, - сказал я.
- Это не имеет значения.
- Это имеет большое значение, Шон.
- Ты меня не понял. Если этот человек дал ему свою дурацкую курицу, значит, когда-нибудь в другой раз он сделает то же самое. И всегда будет так поступать, коли уж таким родился. А я буду молиться, чтобы он поступал так всегда.
- Молись, - сказал я. - А я пошел спать. Хочу отдохнуть перед дорогой в Эйлат.
- Нет, - сказал он. - Не надо тебе уезжать ни в какой Эйлат. Оставайся здесь. Примешь крещенье из моих рук.
- А почему бы тебе не приехать в Эйлат?
- В Эйлате нет церкви. Я бы хотел окрестить тебя в церкви. А ведь ты сам сказал, что не вырвешься оттуда через месяц.
- Я бы с радостью остался с тобой, Шон. Но я пустой.
- Я поделюсь с тобой всем, что у меня есть, - сказал он и встал. - А сейчас я пойду. Хочу еще помолиться.
Я тоже встал.
- Будешь молиться за того человека на дороге? - спросил я.
- Буду молиться, чтобы он мог так жить вечно, - сказал он. Подошел и поцеловал меня в лоб. - Спи с Богом, сын.
- Я должен говорить тебе «отец»? - спросил я.
- Нет. Не нужно. Священника не следует называть «отцом». Есть только один Отец.
Я взял бутылку и пошел наверх; Роберт уже спал. Я стоял у окна и думал об этом человеке и о том, что в иерусалимской больнице врачи уже потеряли надежду, хотя поначалу считали, что он выкарабкается и будет носить кожаный ошейник; но это было бы слишком хорошо для него. Ему еще предстояли три недели агонии, потому что его толстое и крепкое тело не желало умирать; и каждые восемь часов ему кололи долантин, но врачи сказали, что с завтрашнего дня начнут делать уколы морфия или клиридона, так как долантин слишком слабый наркотик, чтобы снять терзавшую его боль.
Стоя у окна, я выпил остаток «Восемьдесят четвертого»; я смотрел на Ибрагима и не мог думать о нем иначе, как о дереве, растущем в долине, где не бывает ветров. Он стоял неподвижно, втянув голову в плечи и как всегда повернувшись лицом к стене, на которой ничего не было; а я знал, что не засну до рассвета, если он будет там так стоять; и я уже сильно закосел. Я взял все свои деньги, спустился вниз и под дождем подошел к нему.
- Ибрагим, - сказал я. - Это я, который по собакам… У меня тут двести фунтов. Возьми их, только уйди отсюда.
Он не ответил и не шелохнулся, даже когда я положил руку ему на плечо.
- Ибрагим, - сказал я. - Это все, что у меня есть. Я получил эти деньги за то, что угробил на дороге одного малого, который не захотел ко мне повернуться. А до того мне платили женщины. А еще раньше у меня была одна такая, которая ходила в город, а потом выпрыгнула из окна. Но это все те же самые двести фунтов, Ибрагим. Больше у меня, правда, ничего нет. Возьми их, только повернись.
Я смотрел на его маленькую черную голову с курчавыми волосами, которые казались жесткими даже сейчас, хотя он стоял под дождем уже не первый час. Я не был уверен, что это так, протянул руку и прикоснулся к ним, волосы были мокрые, но жесткие и курчавые, как всегда и как на солнце. Не поворачиваясь и даже не дрогнув, он сказал тихо:
- Go away.
И я под дождем вернулся в гостиницу.
В четыре мы начали, как обычно, работать на фирму Гильдерстерна; вытащили из угла ковер и расстелили на полу. Двое, которые работали до четырех и которых мы сменили, выглядели вконец измочаленными.
- По мне, лучше работать восемь часов на стройке, чем топтать эти ковры, - сказал один.
- И я так считаю, - сказал другой.
- Чего ж вы не идете на стройку? - спросил Роберт. Он сидел на стуле и снимал свои полуботинки: мы теперь надевали на работу башмаки, какие носят рабочие на строительстве дорог. Такие башмаки стоили восемь фунтов, и Гильдерстерн подобрал всю нашу четверку с сорок третьим размером ноги. Я тоже сидел на стуле и шнуровал башмак.
- Да мы ничего не умеем, - сказал один из тех, что уходили.
- А что вы делали раньше? - спросил я.
- Служили в органах.
- Госбезопасности?
- Естественно.
- Людей пытали, да?
- Делали, что нам приказывали, - сказал один из них и обратился к другому:- Верно, товарищ полковник?
- Ты уж больно был старательный, - сказал полковник своему товарищу. - Зря придумал эту дурацкую затею с утюгом.
- А что он делал? - спросил я. - Гладил заключенным манишки?
- Нет. Сам лично изобрел, как приводить их в чувство, когда они теряли сознание. Метод простой, но не ахти.