Вновь перед глазами, как встарь, замаячила бурая неровная равнина под серым неровным небом, взрывы, крики, лужи крови, пустые ржавые ведра рядком вдоль окопа…
— Что Островский?
Она встретила вопрос настороженно, покусывая горчичные губы, помолчала, неуверенно взвешивая.
— Его в тот же день зарубил неприятель. А я вот теперь ему произвожу потомство. От боевых схваток к родовым.
Из дыры мохнатого тапочка лезет, как подосиновик, большой палец с накрашенным ногтем.
Чем отчетливее я припоминал поле боя, тем меньше у меня оставалось шансов вернуться в будущее хотя бы для того, чтобы поцеловать Лизу в узкий вырез. Лиза отбрасывала меня назад, в дым и грязь, время уходило у меня из-под ног, как шаткая лестница, я цеплялся за край поля боя, картонный, намокший, расползающийся в клочья.
Она провела ребром ладони по скатерти, сгребая сухие крошки, бросила на пол. Пронзила задумчиво длинной иглой катушку с красными нитками.
— Видишь, я совсем беспомощна. Некому слова сказать, все одна да одна. Родители от меня отказались, я не оправдала их ожиданий. Продаю помаленьку, что осталось от Яшеньки, тем и перебиваюсь. Он был такой добрый, доверчивый, мне во всем потакал, рискуя жизнью. А как он любил! В наши нахрапистые времена уже так не любят, прихотливо, вкрадчиво.
И опять — выстрелы, выстрелы, выстрелы…
Я бросился к окну через удерживающее меня движение Лизы, откинул занавеску, но получил в лицо лишь глянцевую черноту, по которой расплылось пористым блином пятно, пялящее на меня мои же глаза. Как быстро поднялась ночь! Сконфуженный, я опять забился в угол и принялся рассказывать ей срывающимся голосом о пяти стогах сена, о Зинаиде, о солдатиках, о перочинном ноже…
— Ты ведь, Витек, не думал встретить меня опять? — перебила Лиза, кокетливо пихнув надутым животом.
И тут же призналась, что пишет стихи, на туалетной бумаге, что-то длинное-длинное со случайными женскими рифмами на -ала, -ила.
— И знаешь, сколько мне заплатили за описание ваших подвигов? На это не проживешь и одного дня!
Пышет жаром откуда-то снизу, из-под стола, из тьмы, как батарея парового отопления.
— Бедный, ты, наверно, весь изранен, изувечен. — Она осторожно дотронулась до моей тужурки. — Голоден?
Тяжело вскарабкалась на стул и сняла со шкафа картонную коробку с какими-то стеклянными банками, промасленными кульками, свертками.
И хотелось рассказывать незнакомцу в холодном трясущемся поезде, закрывшемуся газетой: «…И на попе у нее сквозила печать лукавства…»
За шкафом неприметно белела дверь в соседнюю комнату. Во время нашего бестолкового разговора Лиза тревожно туда поглядывала, так что у меня появилось подозрение, уж не хоронится ли кто там?.. Я заразился ее беспокойством и напряженно перебирал, кто из моих встречных-поперечных мог бы сейчас распахнуть дверь и войти, прервав нашу беседу, кто подслушивает, затаившись, сжимая кулаки, скрипя зубами?..
Пропуская мимо ушей ее журчание, я считал, сбиваясь со счета, загибая воображаемые пальцы, и получалось, что прошло не больше трех месяцев с тех пор, как я ее видел в последний раз в автомобиле, застрявшем среди свекольных грядок. Когда же она успела так раздаться? Вот незадача! Что-то смешалось в моих перипетиях и перпетуях. Я уже предвидел с содроганием мочевого пузыря, что сегодня ночью в моем беспокойном сне эта неприметная белая дверь с шумом распахнется и в комнату решительно войдет человек в цивильном костюме, с гладко выбритым лицом несколько обезьяньего типа, подзабытый, в очках. Так вот чем он занимался там, на поле боя, отсиживаясь в воронке, пока мы шли напролом!.. И все, что я так долго и трудно вынашивал — битва, история, подвиги, приказы, выстрелы, — жахнет во тьму беспамятства, как риторический хлам, по буквам, разлетится, рассеется и — не о чем мне будет рассказывать вам, господа.
— Останься со мной, — виноватая детская улыбка скользнула вымученно с увядших горчичных губ и прорезала щеку тонкой морщинкой. Влажно блеснул припухший серп нижнего века, дрогнул, встрепенулся.
— Не могу.
— Не хочешь? — вздохнула она машинально и, раздвинув колени, придерживая живот, полезла куда-то под скатерть, в темноту, достала мешочек, как оказалось — с трофеями.
— Хотя бы возьми что-нибудь с собой на память…
И до сей поры меня не отпускает скорбное выражение ее маленькой лживой руки.
У меня большие планы на будущее. Я не шучу. Но, чтобы исполнить задуманное, я должен удалиться, уступить место другому — тому, кого не пугают обещания, кто готов побираться здесь, сейчас, среди разрозненных, неживых вещей, вызванных будто наугад, по наитию, искать то, что когда-то имел и потерял без сожаления, без вопросов.
Взгляните на грязные мраморные плиты, заплеванные, загаженные, на неказистый выводок лжеколонн, узкие ниши с пивными бутылками и горками окурков, кожаные, грубо исполосованные кресла, разбитые окна, заделанные фанерой, стопки старых книг, газет, журналов, перетянутые веревками, розово тлеющие кружева люстры, темные коридоры, внезапные зеркала, рыгающие трубы и сопливые краны, обрывки оберточной бумаги, опилки, одичание, запустение…
Промозглый сумрак огромного вестибюля, все эти разрозненные, неживые вещи, названные как будто наугад, поломанные стулья, ящики, шкафы, обманчивое повторение того, что уже было однажды, шляпы, бусы, перчатки — на какое-то время его обескуражили, как если бы он не знал заранее, что возвращение его на круги, на ступени, будет обставлено подобным образом, подобным, подобным, подобным… Подобным тому, как был обставлен его уход, вернее — бегство, удирание, выдирание, когда он, Лавров Геннадий, наскоро собрав свои пожитки, навсегда покинул стены, усеянные, точно сыпью, художественной мозаикой. И хотя сейчас, насколько проникал взор, не было вокруг ничего такого, чего бы он не видел раньше, в более счастливые часы, он осваивался с опаской, ожидая подвоха даже от лежащего поперек пути старого веника. Будто и не было этих пяти лет на стороне, промотанных, протравленных, — мнится, еще вчера, подвыпив, проходил он этим коридором с тускло горящей лампой на столе отсутствующего по причине болезни вахтера, спускался по лестнице, задевал этот угол, открывал ту дверь, спотыкался на том пороге.
Он не желал признавать, что все здесь то да не то, сдвинуто на край, подрисовано. Старался не замечать новых, явившихся, пока его не было, вещей, которым не находил назначения. Вот этот железный куб с резиновым шлангом или эти спицы, скрепленные кожаным ремнем, эти цепи, свисающие с потолка, — чему они служат? В некоторых местах, чтобы пройти, нужно раздвинуть тяжелые буро-зеленые шторы, обдающие пылью и затхлостью. Пригибаться. Просачиваться.
Как и прежде, ему нравились плоские аллегории, смутно мерцавшие на высоких серых стенах: въевшиеся на века — Судьба и Случай, Любовь и Смерть, Сила и Лень. Приятно походя проводить ладонью по вмурованным желтым, зеленым черепкам, по красным стеклышкам, по вкраплениям розового и голубого.
Лавров понимал, что никто его здесь не ждет, никому он здесь не нужен, а все-таки было обидно, что не выходят навстречу, то ли затаившись в сговоре, то ли прозябая в безразличии. Забыли! А ведь пять лет назад любой почел бы за честь повесить Лаврову на шею лавровый венок. Где все эти охрипшие, отбившие ладони прихлебатели? Неужели напрасно он срывал листки календаря, со дня на день откладывая возвращение? А ну как игра закончится, не начавшись?
Сейчас он был как та женщина, которая, проведя мучительный день у зеркала, снимая и надевая очки, меняя черный бюстгальтер на бордовый и вновь заправляясь в черный, перепробовав на губах все цвета радуги, приходит на свидание у фонтана, сухого, загаженного, чтобы получить от своего юного поклонника, сына подруги, вместо хрустящего букета роз — поникшую прядку мимозы, наверно, купленную впопыхах в переходе у пьяной старухи в пальто и резиновых сапогах.
А еще он был похож на человека, который, спеша по делам, вдруг, замечтавшись, останавливается у лотка и приценивается к маленьким, бурым грушам.
И уж, конечно, само собой напрашивалось сравнение с путешественником, который еще только начал укладывать чемоданы — не забыть ракетку для пинг-понга, ручную кофемолку, эспандер — а в мечтах уже бродит по незнакомому городу, осматривает мосты, башни, статуи, обедает в уютном ресторане на берегу моря, находит обугленные руины оперного театра (в поезде из газеты узнал о пожаре), заглядывает в картинную галерею со странным названием «Последний день Помпеи», знакомится с девочкой, хромой, косоглазой, трогательно прыщавой, приводит в гостиницу, дарит деревянную куклу (не забыть положить!), целует, балует…