Служба закончилась Кадишем[4]. Каждый читал Кадиш по своим родителям, по своим детям, по своим братьям, по самому себе.
Мы долго стояли на сборном плацу. Никто не решался очнуться от сна. Наступило время ложиться спать, и узники медленно побрели по своим блокам. Я слышал, как люди желали друг другу счастья в Новом Году!
Я побежал искать отца. И в то же время я боялся пожелать ему счастья в Новом Году, ведь я больше не верил в Него.
Отец стоял около стены, сгорбившись, его плечи поникли, словно под тяжкой ношей. Я подошел к нему, взял его за руку и поцеловал. На его руку упала слеза. Чья слеза? Моя? Его? Я не сказал ни слова, он тоже. Никогда еще мы так ясно не понимали друг друга.
Звук колокола вернул нас к действительности. Пора ложиться спать. Мы возвращались издалека. Я поднял глаза, чтобы взглянуть на лицо отца, склонившееся над моим, пытаясь уловить улыбку, или что-нибудь, напоминающее старое, позабытое выражение сочувствия. Ничего. Ни следа эмоций. Побежден.
Йом-Киппур, день Искупления.
Будем ли мы поститься? Вопрос горячо обсуждался. Поститься означало приблизить, ускорить смерть. Мы постились здесь круглый год. Круглый год сплошной Йом-Киппур. Но другие говорили, что следует поститься хотя бы потому, что это опасно. Пусть Господь увидит, что даже здесь, в этом кромешном аду, мы способны восхвалять Его. Я не постился, прежде всего, по просьбе отца, который запретил мне это делать. Но, кроме того, у меня и не было никаких причин поститься. Я больше не принимал молчания Бога. Проглатывая свою миску супа, я выражал возмущение и протест против Него.
И я сгрыз мою корку хлеба.
На душе у меня было пусто.
Эсэсовцы сделали нам славный новогодний подарок.
Мы как раз пришли с работы. Уже проходя через лагерные ворота мы почувствовали в воздухе что-то особенное. Перекличка длилась не так долго, как обычно. Вечерний суп выдали в спешке, и мы проглотили его быстро и в тревоге.
Я теперь находился с отцом в разных блоках. Меня перевели в другую команду, в строительную, где я должен был по двенадцать часов в день перетаскивать тяжелые глыбы камня.
Старостой в моем новом блоке был немецкий еврей, небольшого роста, с проницательными глазами. Он объявил, — что после вечернего супа никому не разрешается выходить наружу. И вскоре всюду зазвучало страшное слово — селекция.
Мы знали, что это означает — эсэсовец будет нас осматривать. Стоит ему заметить слабого — мусульманина, как мы их называли, он запишет его номер: сгодится для крематория.
После супа мы собрались в проходе между койками.
Ветераны говорили: «Вам еще повезло, что вы попали сюда так поздно. В лагере сегодня просто рай по сравнению с тем, что здесь творилось года два назад. Тогда в Буне был сущий ад. Не было ни воды, ни одеял, супа и хлеба давали гораздо меньше. По ночам мы спали совершенно голые при тридцатиградусном морозе. Трупы каждый день собирали сотнями. Работа была тяжелая. Сегодня-то здесь как и маленьком раю. Раньше капо получали приказ убивать ежедневно определенное число заключенных. А каждую неделю — селекция. Беспощадная селекция… Да, вам повезло».
«Хватит! Помолчите! — взмолился я. — Рассказывайте ваши сказки завтра или как-нибудь в другой раз».
Они расхохотались. Недаром они были ветеранами. «Что, испугался? Вот и мы боялись. Тогда было чего бояться».
Старики неподвижно стояли в своем углу, онемевшие, затравленные. Некоторые молились.
Отсрочка на час. Через час мы узнаем приговор — смерть или помилование.
А отец? Я внезапно вспомнил о нем. Как же он пройдет селекцию? Ведь он такой старый…
Староста нашего блока не выходил из концлагерей с 1933 года. Он прошел через все массовые бойни, все фабрики смерти. Около девяти вечера он занял свое место среди нас: «Ахтунг!»
Мгновенно воцарилась тишина.
«Послушайте внимательно, что я вам скажу». (Я впервые услышал, как дрожит его голос). «Через несколько минут начнется селекция. Надо будет полностью раздеться. Затем, один за другим вы должны будете пройти перед эсэсовскими врачами. Я надеюсь, что вы все благополучно пройдете осмотр. Но надо помочь самим себе. Прежде, чем войти в соседнюю комнату, подвигайтесь, чтобы хоть немного разрумяниться. Не идите медленно, бегите! Бегите так, как будто за вами черти гонятся! Не глядите на эсэсовцев. Бегите, бегите прямо вперед!»
Он помолчал чуть-чуть и добавил: «А самое главное — не бойтесь!»
Вот наставление, которому мы бы с радостью последовали, если бы могли.
Я разделся, оставив одежду на кровати. В этот вечер можно было не бояться, что кто-нибудь украдет ее.
Тиби и Йосси, сменившие свою команду вместе со мной, подошли ко мне и сказали: «Давай держаться вместе. Будем чувствовать себя сильнее».
Йосси бормотал что-то сквозь зубы. Должно быть, он молился. Я никогда не думал, что Йосси верующий. Я всегда представлял себе обратное. Тиби, очень бледный, молчал. Все узники блока стояли голые между койками. Наверное, так все будут стоять на Страшном суде.
«Идут!»
Три эсэсовских офицера стояли вокруг знаменитого доктора Менгеле, встречавшего нас в Биркенау. Староста блока, силясь улыбнуться, спросил нас: «Готовы?»
Да, и мы, и эсэсовские врачи были готовы. Доктор Менгеле держал в руках список с нашими номерами. Он подал знак старосте: «Можно наччнать!» Как будто это была игра!
Первым прошло «руководство» блока: штубенэлтесте, капо, начальники команд, разумеется, все в превосходном физическом состоянии. Затем наступил черед простых заключенных. Доктор Менгеле разглядывал каждого с головы до пят. То и дело он записывал номер. Мое сознание заполняла одна единственная мысль: не дать записать мой номер, не показывать мою левую руку.
Передо мной оставались только Тиби и Йосси. Они прошли. Я успел заметить, что Менгеле не записал их номера. Кто-то толкнул меня — моя очередь. Я побежал, не оборачиваясь. В голове вертелось: ты слишком тощий, ты слаб, ты годишься только в печь… Бег казался бесконечным. Я думал, что бегу долгие годы… Ты слишком тощий, ты слишком слаб… Наконец, совершенно изнуренный, я добежал. Переведя дух, я спросил Йосси и Тиби: «Меня записали?»
«Нет, — ответил Йосси и добавил, улыбаясь: — В любом случае он и не смог бы записать тебя, ты бежал слишком быстро».
Те, чьи номера были записаны, стояли в стороне покинутые всем миром. Некоторые молча плакали. Эсэсовские офицеры ушли. Появился староста блока, его лицо выражало предельную усталость.
«Все прошло нормально. Не беспокойтесь, никому ничего не грозит. Никому».
Он вновь попытался улыбнуться. Несчастный, истощенный, высохший еврей жадно спрашивал его дрожащим голосом: «Но…, но, блокэлтесте, они же меня записали».
Начальник блока дал волю своему гневу. Что? Кто-то отказывается поверить ему?
«В чем дело? Выходит, я вру? Я же сказал всем и каждому: вам ничего не грозит. Никому! Ты барахтаешься в своем собственном страхе, старые дурак!»
Прозвенел колокол, возвещавший, что селекция по всему лагерю окончена. Во всю прыть я помчался к блоку 36. По дороге я встретил моего отца. Он подошел ко мне: «Ну, ты прошел?» «Да, а ты?» «И я тоже».
Как мы оба вздохнули! Папа принес мне подарок — полпорции хлеба, добытого в обмен на кусок резины, найденный в цеху, из него можно сделать подметку на башмак.
Колокол. Уже пора расставаться, идти спать. Все делалось по звонку. Он отдавал мне приказания, и я автоматически выполнял их. Я ненавидел его. Если бы я мог мечтать о лучшем мире, я вообразил бы вселенную без звонков.
Пролетело несколько дней. Мы больше не думали о селекции. Как обычно, мы ходили на работу, грузили в железнодорожные вагоны тяжелые камни. Единственное, что переменилось — пайки стали еще более скудными.
Как обычно, мы поднялись до рассвета, получили черный кофе и паек хлеба. Как всегда, мы собирались выйти во двор. Вбежал староста блока.
«Минуту внимания. У меня здесь список номеров. Я их сейчас вам зачитаю. Те, чьи номера я назову, сегодня на работу не пойдут, они остаются в лагере».
И тихим голосом он зачитал десять номеров. Мы поняли — это были номера отобранных при селекции. Доктор Менгеле не забыл.
Начальник блока прошел к себе. Десять заключенных окружили его, цепляясь за его одежду.
«Спасите нас! Вы же обещали!.. Мы хотим идти на работу. У нас еще хватит сил работать. Мы хорошие работники. Мы можем… мы будем…»
Он пытался успокоить их, придать им уверенности в себе, объяснить им: ну, оставлены сегодня в лагере, из этого еще ничего не следует, это еще не трагедия.
«В конце концов, я сам остаюсь здесь каждый день», — добавил он.
Это было слабым возражением. Он понимал это и, не говоря больше ни слова, ушел к себе в комнату и заперся.