Может быть, дело не в команде — во времени. За десять лет время сильно изменилось. На крупный план выходили не режиссёры, а банкиры в малиновых пиджаках, держащие руку в кармане. В кармане, набитом деньгами.
А может быть, дело в том, что тебе нельзя было завязывать с пьянством. Возможно, пьянство входило в твой творческий цикл. Ведь никто не знает, из какого сора растут цветы.
Кобылица прошлась и по твоему полю. Так тебе и надо. Или не надо? Я по-прежнему испытываю к тебе любовь и ненависть. Коктейль «Кровавая Мери» по-прежнему полощется в моей душе. Он не выдохся и не прокис от времени, потому что настоян на натуральном спирте.
Однажды я встретила тебя в самолёте «Москва-Сочи». Я летела работать, а ты с женой — отдыхать. Вы с ней одного роста, но она кажется выше. Она быстро прошла вперёд по салону. Она вообще все делает быстро. И ходит в том числе. Ты потерял её из виду, и твоё лицо было растерянным.
Когда ты поравнялся с моим креслом, я сказала:
— Твоя туда пошла. И показала пальцем направление.
Ты увидел меня, не удивился, как будто мы расстались только вчера вечером.
— НАША туда пошла, — поправил ты и пошёл по проходу.
Самолёт стал взлетать, и я взлетала вместе с самолётом. Как тогда, на Кубе. Я вспомнила розовый закат, птицу, попавшую в мотор, отсутствие тверди под ногами. Я стала думать, что значит «наша». Мы расстались с тобой на каком-то внешнем, поверхностном уровне. А внутренняя связь не прервалась, в глубине мы неразделимы. Значит, у нас все общее, и твоя жена в том числе.
Что ж, очень может быть…
— Ничего не получится, — сказала Наташа. — Никуда они не поедут.
— Это почему? — спросил Володя, сворачивая машину вправо и еще раз вправо.
— А потому. С ними связываться все равно что с фальшивой монетой.
Володя остановил машину возле второго подъезда. Договорились, что Гусевы будут стоять внизу, но внизу никого не было.
Наташа вылезла из машины и отправилась на третий этаж. Дверь у Гусевых никогда не запиралась — не потому, что они доверяли людям, а потому, что теряли ключи.
Наташа вошла в дом, огляделась по сторонам и поняла, что следовало захватить с собой палку и лопату — разгребать дорогу. Прежде чем ступить шаг, надо было искать место — куда поставить ногу. В прихожей валялась вся имеющаяся в доме обувь, от джинсовых босоножек до валенок и резиновых сапог. И все в четырех экземплярах. На кедах засохла еще осенняя грязь. Дверь в комнату была растворена, просматривалась аналогичная обстановка: на полу и на стульях было раскидано все, что должно лежать на постели и висеть в шкафу.
Алка была тотальная, вдохновенная неряха. И как жил с ней Гусев, нормальный высокооплачиваемый Гусев, было совершенно непонятно.
Алка вышла в прихожую в рейтузах с оттопыренной задницей и тут же вытаращила глаза с выражением активной ненависти и потрясла двумя кулаками, подтверждая эту же самую активную ненависть.
Возник понурый Гусев — небритый, драный, с лицом каторжника.
— Здорово, — тускло сказал Гусев так, будто они ни о чем не договаривались и не было совместных планов поехать на воскресную прогулку.
Наташа открыла рот, чтобы задать вопрос, но Алка ухватила ее за руку и увлекла в кухню. На кухне в мойку была свалена вся посуда, имеющаяся в доме. Стены шелушились, потолок потек, и Наташа невольно ждала, что ей на голову откуда-нибудь свалится ящерица. В этой обстановке вполне могла завестись ящерица или крокодил. Завестись и жить. И его бы не заметили.
— Ну и бардак у тебя, — подивилась Наташа.
Ты знаешь… — Алка проникновенно посмотрела на подругу аквамариновыми глазами. Ее глаза имели способность менять цвет от настроения и от освещения. И надо сказать, что когда Алка выходила из своей берлоги на свет, то у всех было полное впечатление, что она вышла из голливудского особняка с четырнадцатью лакеями и тремя горничными. Алка умела быть лощеной, элегантной, с надменным аристократическим лицом, летучей улыбкой. Софи Лорен в лучшие времена. Сейчас она стояла унылая, носатая, как ворона. Баба Яга в молодости. — Ты знаешь, вот дали бы ложку яду… клянусь, сглотнула бы и не пожалела, ни на секунду не пожалела об этой жизни…
Наташа поняла: в доме только что состоялся скандал, и причина Алкиной депрессии — в скандале. Поэтому Гусев ходил отчужденный и мальчики не вылезали из своей комнаты, сидели как глухонемые.
Скандал, как выяснилось, произошел оттого, что Гусев отказался ехать на прогулку. А отказался он из-за троюродной бабки, которая померла три дня назад. Алка считала, она так и сказала Наташе, что бабке давно пора было помереть: она родилась еще при Александре Втором, после этого успел умереть еще один царь, сменился строй, было несколько войн — первая мировая, гражданская и вторая мировая. А бабка все жила и жила и умерла только три дня назад. А Гусев, видишь ли, расстроился, потому что бабка любила его маленького и во время последней войны прислала ему в эвакуацию ватник и беретку. Сыновья — паразиты, ругаются и дерутся беспрестанно. В доме ад. Посуда не мыта неделю. Все ждут, пока Алка помоет. Все на ней: и за мамонтом и у очага. А даже такая радость, как воскресная прогулка с друзьями, ей; Алке, недоступна. Алкины глаза наполнились трагизмом и стали дымчато-серые, как дождевая туча.
Володя загудел под окном.
— Какой омерзительный гудок, — отвлеклась Алка от своих несчастий. — Как малая секунда — до и до-диез.
— Как зеленое с розовым, — сказала Наташа.
Алка была хореограф в музыкальном училище, а Наташа — преподаватель рисования в школе для одаренных детей. Одна воспринимала мир в цвете, а другая в звуке. Но сочетались они замечательно, как цветомузыка.
— Ну, я пойду, — сказала Наташа. — Очень жаль…
Ей действительно было очень жаль, что Алка не едет, потому что главное — это Алка. Володя — просто колеса. Гусев — компания для Володи, чтобы не болтался под ногами. Мужчин можно было бы оставить вдвоем, и они разговаривали бы про Картера.
Мужчины такие же сплетники, как женщины, но женщины перемывают кости своим подругам, а мужчины — правительствам, но в том и другом случае — это способ самоутверждения. Картер сделал что-то не так, и Гусев это видит. И Володя Вишняков видит. Значит, Гусев и Вишняков — умнее Картера. Картер в сравнении с ними — недалекий человек, хоть и сидит сейчас в парламенте, а они идут по зимнему лесу за своими женами-учительницами.
А Наташа рассказывала бы Алке про выставку детского рисунка и про Мансурова. Она говорила бы про Мансурова час, два, три, а Алка бы слушала, и ее глаза становились то темно-зеленые — как малахиты, то светло-зеленые — как изумруд. И глядя в эти глаза, можно было бы зарыдать от такой цветомузыки, такой гармонии и взаимопроникновения.
На кухню вышел Гусев, поискал в горе посуды кружку. Вытащил с грохотом.
— Может, съездим? — поклянчила Алка.
Гусев стал молча пить воду из грязной кружки. Он чувствовал себя виноватым за свое человеческое поведение. Алке кажется нормальным, когда умирает очень старый человек. А ему кажется ненормальным, когда умирает его родственница. Ему ее жаль, сколько бы ей ни было лет. Хоть триста. Старые родственники — это прослойка между ним и смертью. И чем больше смертей — тем реже прослойка. А если умирают родители — то ты просто выходишь со смертью один на один. Следующий — ты.
— Ладно, — сказала Наташа. — Я пойду.
— Не обижаешься? — спросила Алка.
— Я знала, — сказала Наташа.
— Откуда?
— Ясновидящая. Со мной вообще что-то происходит. Я все предчувствую.
— Нервы, — определила Алка. — Потому что живем, как лошади с крыльями.
«Лошади с крыльями» — так они звали комаров, которые летали у них на даче в Ильинском. Они летали, тяжелые от человеческой крови, и кусались — может, не как лошади, но и не как комары. И действительно, было что-то сходное в позе между пасущимся конем и пасущимся на руке комаром.
— А что это за лошадь с крыльями? — спросил Гусев. — Пегас?
— Сам ты Пегас, — сказала Алка.
— Пошла ты на фиг, — ответил Гусев, бросил кружку в общую кучу и пошел из кухни.
Наташа перехватила Гусева, обняла его, прощаясь.
— Не ругайтесь, — попросила она.
— Если мы сейчас от этого уйдем, — Гусев ткнул пальцем на мойку, — мы к этому и вернемся. И это будет еще на неделю. Это же не дом! Тут же можно без вести пропасть! Скажи хоть ты ей!
— Скажу, скажу, — пообещала Наташа, поцеловала Гусева, услышала щекой его щетину и запах табака и еще какой-то запах запустелости, как в заброшенных квартирах. Запах мужчины, которого не любят.
Лес был белый, голубой, розовый, сиреневый. Перламутровый.
Наташа мысленно взяла кисти, краски, холст и стала писать. Она продела бы сквозь ветки солнечные лучи, дала бы несколько снежинок, сверкнувших, как камни. А сбоку, совсем сбоку, в углу — маленькую черную скамейку, свободную от снега. Все в красоте и сверкании, только сбоку чье-то одиночество. Потому что зима — это старость. Наташа поставила на лесную тропинку своих самых одаренных учеников: Воронько и Сазонову. Воронько сделал бы холод. Он написал бы воздух стеклянным. А Сазонова выбрала бы изо всего окружающего еловую ветку. Одну только еловую ветку под снегом. Написала бы каждую иголочку. Она работает через деталь. Через подробности. Девочки мыслят иначе, чем мальчики. Они более внимательны и мелочны.