Декан снова повторил слово:
— Цедилка! Нет, в самом деле это интересно!
— Вопрос, который вы задали мне раньше, по-моему, более интересен. Что такое красота, которую художник пытается выразить с помощью комков глины? — отвечал Стивен холодно.
Случайное слово, казалось, обратило его чувствительность острием против учтивого и бдительного врага. Он ощущал ожог отверженности, сознавая, что человек, с которым он беседует, соотечественник Бена Джонсона. Он думал:
— Язык, на котором мы говорим сейчас, — его язык, и только потом мой. Семья, Христос, пиво, учитель — как все эти слова различны в его и в моих устах! Я не могу ни сказать, ни написать эти слова, не испытав духовного беспокойства. Его язык, столь знакомый и столь чужой, всегда для меня останется лишь благоприобретенным. Я не создавал его слов и не принимал их. Мой голос не подпускает их. Моя душа ярится в тени его языка.
— И каково различие между прекрасным и возвышенным, — добавил декан, — а также между нравственной и материальной красотой? И какого рода красота свойственна каждому из видов искусства? Вот интересные вопросы, которыми следовало бы заняться.
Стивен, внезапно обескураженный сухим и твердым тоном декана, хранил молчание. Декан также смолк — и в тишине издали донесся поднимавшийся по лестнице шум голосов и топот сапог.
— Но, предавшись подобным спекуляциям, — заключил декан, — рискуешь погибнуть от истощения. Прежде всего вы должны получить диплом. Поставьте это себе первой целью. Затем мало-помалу вы найдете свой путь. Я подразумеваю тут все, и жизненный путь, и путь вашей мысли. Вначале, возможно, придется попыхтеть как на подъеме в гору. Взять мистера Мунена. У него это долго заняло, дойти до вершин. Но он их достиг.
— У меня может не оказаться его талантов, — спокойно возразил Стивен.
— Как знать? — живо отозвался декан. — Нам самим неизвестно, что в нас скрывается. Я убежден, что никак нельзя заранее падать духом. Per aspera ad astra[122].
Он быстро отошел от очага и направился в сторону площадки, взглянуть на появление первокурсников.
Прислонясь к камину, Стивен слышал, как он бодро и безразлично здоровается с каждым из студентов, и почти воочию видел откровенные усмешки у тех, кто был погрубей. Жалость, ввергающая в уныние, как роса начала выпадать на его сердце, легко поддающееся печали, — жалость к этому верному служителю рыцарственного Лойолы, сводному брату духовных лиц, на словах более сговорчивому, а в душе более стойкому, чем они; к тому, кого он никогда не назовет своим духовным отцом; и он подумал, что этот человек и его собратья прослыли радеющими о мирском не только у тех, кто сам был не от мира сего, но равно и у людей мирских — за то, что во все века своей истории они выступали пред Божиим правосудием адвокатами душ вялых, безразличных, расчетливых.
О приходе преподавателя возвестили несколько залпов кентской пальбы тяжелых сапог студентов, сидевших в верхних рядах аудитории под серыми, в паутине, окнами. Началась перекличка, и самые разноголосые ответы раздавались до тех пор, пока не прозвучало имя Питера Берна.
— Здесь!
Гулкий глубокий бас отозвался с верхнего ряда, меж тем как с других скамей понеслись протестующие покашливания.
Сделав малую пару, преподаватель вызвал следующего:
— Крэнли!
Ответа не было.
— Мистер Крэнли!
Улыбка пробежала по лицу Стивена, когда он подумал, в каких занятиях пребывает его друг.
— Поищите-ка в Лепардстауне! — раздался голос со скамьи за спиной.
Стивен быстро обернулся, однако свиноватая физиономия Мойнихана, очерченная серым и тусклым светом, глядела невозмутимо. Дана была формула, и зашуршали тетради. Стивен снова обернулся и сказал:
— Дай мне листок бумаги, ради бога.
— Тебе что, приспичило? — с широкой ухмылкой спросил Мойнихан.
Он вырвал страницу из чернового блокнота и, протягивая ее, шепнул:
— При необходимости любой мирянин, любая женщина могут совершить это.
Формула, послушно записанная на клочке бумаги, свертывающиеся и развертывающиеся вычисленья преподавателя, призрачные символы силы и скорости завораживали и изнуряли ум Стивена. Он слышал от кого-то, что старик-профессор — атеист и масон. О серый, унылый день! Он походил на некий лимб терпеливого безгорестного сознания, в котором могли бы обитать души математиков — направляя длинные плавные контуры из одной плоскости в другую, где царят сумерки еще бледней и разреженней, — излучая быстрые вихри, несущиеся к крайним пределам вселенной — ширящейся, удаляющейся и делающейся все неощутимей.
— Итак, мы должны отличать эллипс от эллипсоида. Вероятно, некоторые из присутствующих здесь знакомы с сочинениями мистера У. Ш. Гилберта. В одной из своих песен он описывает бильярдного шулера, который осужден играть
На столе косом
Согнутым кием
И не круглым, а длинным шаром.
— Так вот, он имеет в виду шар в форме эллипсоида, о главных осях которого я только что говорил.
Мойнихан нагнулся к уху Стивена и прошептал:
— Почем теперь эллипсоидальные шарики?! Спешите ко мне, дамочки, я кавалерист!
Грубый юмор товарища как свежий ветр пронесся по монастырю сознания Стивена, резвая жизнь встряхнула уныло висевшие по стенам сутаны, пустив их плясать и развеваться в бесчинном шабаше. Облаченья полнились ветром, в них возникали фигуры братии: декан, эконом, тучный и краснолицый, в шапке седых волос, ректор, маленький священник с волосами хохолком, пишущий благочестивые стихи, квадратная фигура мужиковатого преподавателя экономики, длинная фигура молодого преподавателя психологии, обсуждающего со своими студентами на площадке проблему совести и подобного жирафу посреди стада антилоп, объедающему верхушки деревьев, важный и озабоченный староста братства, полный круглоголовый преподаватель итальянского с плутоватыми глазками. Они семенили и спотыкались, припрыгивали и кувыркались, как в чехарде, задирая сутаны, сотрясались от зычного нутряного хохота, обнявши за талию друг друга, шлепая друг друга по заду, называя друг друга панибратскими прозвищами, они потешались своими грубыми буйствами и вдруг с видом пробудившегося достоинства возмущались каким-нибудь выпадом, украдкой перешептывались парочками, прикрывая рот ладонью.
Преподаватель подошел к стеклянному шкафу у стены, достал с полки комплект катушек, обдул пыль с них со всех сторон и бережно водрузил на стол. Продолжая лекцию, он держал на них свой палец. Как он объяснил, проволока на современных катушках делалась из сплава, изобретенного недавно Ф. У. Мартино и называемого платиноидом.
Он четко произнес инициалы и фамилию изобретателя. Мойнихан шепнул сзади:
— Старик Фунт Устриц Мартино. Фу, Мартино!
— Спроси его, — шепнул Стивен с усталым юмором, — не нужен ли ему субъект для опытов на электрическом стуле? Я к его услугам.
Увидев, что преподаватель нагнулся над катушками, Мойнихан привстал с места и, тихо пощелкивая пальцами правой руки, захныкал голосом мальчишки-ябедника:
— Сэр, этот вот мальчик гадкие слова грит, сэр!
— Платиноид, — вещал торжественно преподаватель, — предпочитают нейзильберу, поскольку у него более низкий коэффициент изменения сопротивления при изменениях температуры. Проволоку из платиноида изолируют, и в шелковом изолирующем покрытии навивают на эбонитовые бобины, такие как та, на которой мой палец. Если бы изоляции не употреблялось, в катушках индуцировался бы сторонний ток. Бобины пропитывают горячим парафином…
Со скамьи ниже и впереди Стивена резкий голос с ольстерским акцентом спросил:
— Разве нас будут экзаменовать по прикладным наукам?
Столь же торжественно преподаватель принялся жонглировать понятиями чистая наука и прикладная наука. Грузный студент в золотых очках удивленно уставился на задавшего вопрос. Мойнихан сзади шепнул своим обычным голосом:
— Уж этот Макалистер всегда урвет свой фунт мяса!
Стивен холодно взглянул вниз на продолговатый череп с густой и косматой порослью цвета пакли. Голос, акцент и образ мысли спросившего раздражали его, и, дав волю своему раздражению, он позволил себе дойти до явной недоброжелательности, подумав, что лучше бы уж папаша этого студента послал сынка учиться в Белфаст и тем сэкономил бы, глядишь, на проезде.
Продолговатый череп не обернулся навстречу сей мысленной стреле, однако она вернулась обратно, к своей тетиве — поскольку перед взором Стивена вдруг встало кефирнобледное лицо студента.
— Это не моя мысль, — сказал он тотчас себе. — Она — от того шута-ирландца, что на задней скамье. Терпение. Ты можешь с уверенностью сказать, кто из них променял душу твоего народа и предал его избранников — спросивший или язвивший? Терпение. Вспомни Эпиктета. Видимо, это в его характере — задать такой вопрос в такой момент, таким тоном и притом с неправильным ударением, прикла́дными?