Шерон того и гляди заплачет, сама не зная почему. Она встает с кровати и идет на звуки этой музыки. Смотрит на детей, переводит взгляд на море. Вон там подальше арка вроде той, что привела ее сюда. Она отворачивается от окна и смотрит на женщину. Та сидит, уставившись себе под ноги.
— Вы здесь и родились? — спрашивает ее Шерон.
— Слушайте, леди! Прежде чем вы еще чего-нибудь наговорите, позвольте мне сказать вам, что вы ничего от меня не добьетесь. Я здесь не одна, я не беспомощная, имейте в виду, у меня есть друзья!
И она бросает на Шерон яростный, неуверенный, затравленный взгляд. Но не двигается с места.
— Я вам не угрожаю. Только хочу выручить человека из тюрьмы.
Женщина поворачивается к Шерон спиной.
— Человека ни в чем не повинного, — добавляет Шерон.
— Леди, уверяю вас, вы не туда попали. Нам с вами не о чем говорить. И я ничем не могу вам помочь.
Шерон ищет другой подход к ней.
— Долго вы жили в Нью-Йорке?
Женщина швыряет окурок в окно.
— Слишком долго.
— И своих детей оставили там?
— Слушайте! Не трогайте моих детей!
В комнате становится жарко, Шерон снимает свой легкий жакет и снова садится на кровать.
— Я… — осторожно выговаривает она. — Я тоже мать.
Женщина смотрит на Шерон, стараясь отгородиться от нее презрительным взглядом. Но, хотя чувство зависти ей знакомо, презирать она не умеет.
— Почему же вы вернулись сюда? — спрашивает ее Шерон.
Такого вопроса женщина не ожидала. Да и Шерон не собиралась задавать его.
И пока они смотрят друг на друга, этот вопрос мерцает между ними, как переливы света на волнах.
— Вы мать, вы сами так сказали, — наконец говорит женщина, встает и снова подходит к окну.
На этот раз Шерон идет следом за ней, и они вместе смотрят на море. От этого хмурого ответа женщины мысли у Шерон намного проясняются. Она слышит в ее словах мольбу и заговаривает с ней уже по-другому:
— Дочка! В этом мире с нами случаются страшные вещи, и мы все способны творить страшное. — Она пристально смотрит в окно и следит за Викторией. — Я была женщиной до того, как ты ею стала. Помни это. Но… — И, повернувшись, она привлекает Викторию к себе, трогает ее тонкие пальцы, костлявые руки и заговаривает с ней, будто со мной: — За ложь приходится расплачиваться. — И пристально смотрит на женщину. Женщина смотрит на нее. — Ты, дочка, посадила в тюрьму человека, которого и в глаза не видела. Ему двадцать два года, он хочет жениться на моей дочери, и… — глаза Виктории снова встречаются с ее глазами, — он черный. — Она отпускает Викторию и поворачивается к окну. — Как мы.
— Но я его видела.
— Ты видела его в полиции, когда их выстроили на опознание. Вот когда ты его увидела. В первый и единственный раз.
— Откуда у вас такая уверенность?
— Я его еще мальчишкой знала.
— Хм! — хмыкает Виктория и порывается уйти. Слезы стоят в ее темных, полных горечи глазах. — Знали бы вы, сколько женщин вот так же мне говорили! Они не видели его, как я видела… когда он… набросился на меня. Таких они никогда не видят. Почтенные женщины, вроде вас… они этого никогда не видят. — Слезы катятся у нее по лицу. — Вы, может, знали славного маленького мальчика, и он, может, стал милым человеком — когда бывал с вами. Но вы не видели, каким был тот, который… сделал… сделал со мной такое!
— Но ты твердо уверена, — спрашивает Шерон, — что видела его?
— Да. Видела. Меня привели туда и велели показать который, и я показала. Вот и все.
— Но это было… это случилось в темноте. А Алонсо Ханта ты увидела при свете.
— В вестибюле горел свет. Сколько надо, столько я и видела.
Шерон снова хватает ее за руки и дотрагивается до распятия.
— Дочка! Дочка! Господом богом тебя молю!
Виктория смотрит на руку, касающуюся ее распятия, и вскрикивает. Такого крика Шерон никогда в жизни не слышала. Виктория вырывается у Шерон из рук и бежит к двери, приоткрытой все это время. Она плачет и кричит:
— Уходите! Уходите отсюда!
Двери на площадке отворяются. В комнату заглядывают люди. Шерон слышит гудки такси: раз-два, раз-два, раз-два-три, раз-два-три. Виктория выкрикивает что-то по-испански. Пожилая женщина — одна из тех, что стоят в дверях, — входит в комнату и обнимает Викторию. Виктория с плачем припадает к ее груди, и женщина, не взглянув на Шерон, уводит Викторию прочь. Но остальные смотрят на Шерон, и единственное, что Шерон слышит, это гудки, которые дает Хайме.
Они смотрят на нее, на то, как она одета. Ей нечего сказать этим людям. Она выходит на площадку. Легкий летний жакет придерживает локтем, в одной руке у нее сумка, в другой фотография, где я с Фонни. Она медленно проходит мимо этих людей и медленно, чувствуя на себе их взгляды, спускается по лестнице. На каждой площадке люди. Она выходит в двор, на улицу. Хайме распахивает перед ней дверцу такси. Она садится в машину, Хайме захлопывает дверцу и, не говоря ни слова, увозит ее.
Вечером она идет в клуб. Но швейцар говорит ей, что сеньора Альвареса сегодня вечером не будет, что столиков для женщин без спутников у них нет и что вообще клуб переполнен.
Человеческий мозг, подобно некоторым предметам, собирает на себя пыль. Ни эти предметы, ни человеческий мозг не имеют понятия, почему на них что-то оседает. Но раз уж осело, так ничего не попишешь. Вот так и со мной — после того, что произошло у овощной лавки, Белл стал попадаться мне на каждом шагу.
Тогда я еще не знала, как его фамилия. Узнала только в тот вечер, когда сама его спросила. А номер его бляхи запомнился мне еще до того.
Он, конечно, часто встречался мне на улицах, но полисмены все одинаковые. А потом обнаружилось, что у него рыжие волосы и голубые глаза. Ему было за тридцать. В походке он подражал Джону Уэйну[37] — вышагивал с таким видом, будто шел наводить порядок во вселенной, и свято верил в свое поганое назначение. Злой, глупый гад с недоразвитым умишком. Такой же толстопузый, толстозадый, как и его герои, с пустыми, как у Джорджа Вашингтона, глазами. Но я начала понемногу разбираться в пустоте этих глаз. И то, в чем я разбиралась, начинало пугать меня до смерти. Если посмотреть прямо в эту немигающую голубизну, в эту булавочную головку в самом центре глаза, там откроется бездонная злоба и холодная, ледяная порочность. Если тебе посчастливится, ты для этих глаз не существуешь. Если же эти глаза заметят тебя со своих высот, если ты существуешь в невероятно студеной зиме за этими глазами, ты — меченый, меченый, меченый, как человек в черном пальто, который ползет, бежит по снежному полю. Глаза негодуют на твое присутствие в этой пейзаже, портящее вид. Пройдет несколько минут, и черное пальто будет лежать неподвижно, становясь красным от крови, и снег будет красным, а глаза негодуют и на это, и им только раз моргнуть — как снег будет сыпать и сыпать и своей белизной покроет все. Я попадалась Беллу, иной раз когда шла с Фонни, а иногда и одна. Если я шла с Фонни, эти глаза смотрели прямо вперед, в холодеющее солнце. Если я шла одна, глаза вцеплялись в меня кошачьими коготками, проходились по мне, точно грабли. Такие смотрят прямо только в глаза своей поверженной жертвы. Других глаз они не замечают. То же самое бывало и с Фонни, когда он шел один. Глаза Белла обшаривали черное тело Фонни с откровенной жестокостью похоти и точно зажигали паяльную лампу, нацеливая ее прямо в пах ему. Когда их пути скрещивались и я была с Фонни, он смотрел на Белла в упор, Белл же смотрел прямо перед собой. Я еще тебя прищучу, мальчик, говорили глаза Белла. Нет, не будет этого, говорили глаза Фонни. Я соберу все свое барахло и драпану отсюда.
Мне было страшно, потому что я понимала: на улицах Гринич-Вилледжа мы совершенно одни. Никому до нас нет дела, а тех, кто нас любит, здесь нет.
Однажды Белл заговорил со мной. Я торопилась с работы к Фонни. Было уже поздно. Встреча с Беллом удивила меня, потому что я вышла из метро на углу Четырнадцатой улицы и Восьмой авеню, а он обычно дежурил в районе Бликер и Мак-Дугалл. Я отдувалась, пыхтела, таща сверток со всякой мелочью, которую украла у еврея для Фонни, и вдруг увидела, что Белл медленно идет мне навстречу. На минуту я испугалась, потому что в свертке были такие вещи, как клей, скобы, акварельные краски, бумага, кнопки, гвозди, авторучки — все краденое. Но откуда ему было знать это, а я его уже так ненавидела, что мне было плевать на все. Я шла ему навстречу, он шел навстречу мне. Уже темнело. Время — семь, половина восьмого. Улицы были полны народу: мужчины, спешащие домой с работы, подпирающие фонарные столбы пьянчуги, шарахающиеся от них женщины, пуэрториканская молодежь, наркоманы. И среди них — Белл.
— Может, тебе помочь?