Будучи такой драгоценной жемчужиной, как подчеркивает мама, она, конечно, внушала моему отцу самый высокий пиетет, и потому-то ему потребовалось столько времени, чтобы наконец решиться сделать ей предложение. Тем временем ее руки домогались еще несколько парней из «Кружка», но она их отвергла. Алекс Гудкинд — он же Илья, он же Илюша — подавал большие надежды, он был умен, остроумен, он умел петь и чудесно читал на идише стихи еврейских поэтов и рассказы Шолом-Алейхема; он был душой «Кружка». Мама рассказывает — и при этом ее старое морщинистое лицо озаряется озорной девичьей улыбкой, — что она с самого начала положила глаз на папу, но ни разу не подала ему ни малейшего намека. Как можно? Она — она, внучка «Башни Давида»!
Вот так и случилось, что он целых два года набирался храбрости сделать ей предложение. К тому времени весь «Кружок» уже разбился на пары, и свадьбы следовали одна за другой. На одной из таких свадеб, когда вино лилось рекой, мой отец наконец-то препоясал чресла, подошел к маме и обратился к ней с такими словами:
— Ну, Зеленая кузина! Алевай аф дир! (то есть, «Дай тебе Бог быть следующей!»)
Мама ехидно ответила:
— Да будут благословенны благословляющие меня!
В тот вечер он сделал ей предложение и был вознагражден тем, что ему была оказана высокая честь сопровождать большую «йохсенте» на метро домой в Бруклин. После этого он был вынужден истратить еще пятицентовик, чтобы вернуться в свое логово в Бронксе, что занимало на метро часа два. Несомненно, в ту ночь грохочущие вагоны метро были крыльями ангелов. Вы понимаете, что это за ощущение. В такой момент неважно, едете ли вы на метро или в «роллс-ройсе». Мама говорит, что папа был первый мужчина, который ее поцеловал. Я тоже в это верю.
Позднее папа, пытаясь объяснить некоторые мамины чудачества, пожимал плечами и говорил мне на идише:
— Зи ист аребес а тохтер!(«Никогда не забывай: она дочь раввина!»)
Обратите внимание: а ребес а тохтер. Это второе маленькое «а» перед словом «дочь» имеет огромное значение. Когда я как-то спросил его, почему он так долго ждал, прежде чем сделать маме предложение, он пожал плечами, улыбнулся грустной отстраненной улыбкой и ответил:
— Ну, понимаешь ли: а ребес а тохтер.
Папа многого не договорил, ожидая, что я пойму, когда вырасту, или еще почему-то. Как я понимаю, точно так же и я говорю со своими детьми.
Папа жил тогда в какой-то дыре в Северном Бронксе, за которую платил гроши. «Кружок» собирался по вечерам в субботу и воскресенье в Нижнем Ист-Сайде. По праздникам они отправлялись в Центральный парк покататься по озеру на лодке, или на Кони-Айленд, или еще куда-нибудь. Вечерами они рассуждали о политике и литературе, пели хором русские и еврейские песни или ходили в театр — либо в театр на идише, либо в какой-нибудь из бродвейских театров, — танцевали, флиртовали, читали стихи, развлекались, иногда до зари. Они были молоды и веселы, они жили в «а голдене медине», они избавились от царского деспотизма и освободились от жестких религиозных догм и социального расслоения еврейского Минска, и теперь они попали в водоворот расцветающей идишистской культуры, бурлившей вокруг Кэнэл-стрит у подножия Уильямсбургского моста. Когда мама вспоминает об этом времени, в ее слабом голосе звенит надтреснутое эхо давно умчавшихся радостей жизни, и, клянусь, я ей завидую. Нищие, тяжело трудившиеся по шесть дней в неделю, вынужденные по часу или больше ехать на метро из дома на работу, они жили весело и были полны надежд на счастье в новом мире. Я наслаждался многими радостями жизни — в частности, такими, о которых мои родители и не мечтали, — но у меня никогда не было своего «Кружка», потому что я никогда не был молод в новой стране, только что обретя свободу.
И все-таки это была для папы чертовски долгая поездка на метро от Флэтбуша до Бронкса — после того как первый любовный восторг поутих, а тот единственный поцелуй, который — я не знаю, но уверен — каждый раз, прощаясь, дарила ему большая «йохсенте», перестал уже казаться такой возбуждающей и Божественной новинкой. И скоро папа стал нажимать на маму, чтобы она назначила день. Ее любвеобильный ответ заключался в том, что она осведомилась о состоянии его финансов. Например, хватит ли у него денег, чтобы купить кровать, матрас, стол и два стула? Нет, ответил он, не хватит. Они сложили вместе оба своих банковских счета. Этого все еще было недостаточно.
— Каким образом, — спросила мама, — два трупа пустятся в пляс?
Иногда она выражается довольно своеобразно.
Тогда папа сказал, что можно взять заем, но она недвусмысленно наложила вето на это предложение. Никаких долгов! Затем, вспомнив, что папа был склонен порой транжирить деньги (в этом отношении он так и не изменился до конца своих дней), она спросила, нет ли у него уже каких-нибудь долгов. Папа чистосердечно признался, что еще в Минске он позаимствовал деньги в кассе лесопилки, и тогда мама тут же приняла указ. Они оба будут копить деньги, чтобы выплатить Оскару Когану весь долг, до последней копейки. После этого они будут копить на покупку мебели. И только после этого они поженятся.
Потому-то папе пришлось ждать еще полтора года после того, как он сделал маме предложение. Со временем мама все-таки снизошла к его любовным заклинаниям и к тому, что он совсем изнемог от постоянных двухчасовых поездок в метро, и дала согласие на покупку мебели в кредит у реб Мендла Апковича, — но только после того, как они смогут внести в задаток не меньше половины требуемой суммы. Ровно пятьдесят процентов — и только после этого они разобьют стакан на свадьбе.
Полтора года! Восемнадцать месяцев юной любви псу под хвост! Ради чего? Ради того, чтобы выплатить долг старому сквалыге из Минска, который небось давно уже списал этот долг и наверняка простил своему должнику: в конце концов, ведь молодой Илья-Алекс Гудкинд был оплотом и опорой канцелярии лесопильного завода, и к тому же все евреи в России отлично понимали, что такое рекрутчина. И еше выложить на бочку половину стоимости кровати, матраса, стола и двух стульев!
А ребес а тохтер! Большая «йохсенте»!
* * *
А позднее мама преподнесла папе еще более странный и неприятный сюрприз. Когда родилась моя сестра Ли — как вы помните, это случилось через восемь месяцев после того, как началось их брачное блаженство, — и как только девочку можно было отнять от груди, мама упаковала чемоданы, взяла младенца и отправилась на целый год обратно в Минск. Это — очень темная история, и сколько я ни просил маму объяснить, зачем она это сделала, она каждый раз отвечала каким-нибудь non sequitur, вроде:
— Да, папа был чудесный человек. Он все понял.
Может быть, он и понял. Я — не понимаю. Но она это сделала, и в результате едва не было отсрочено на несколько поколений появление на свет нового Минскер-Годола, потому что маму в России чуть было не застало начало первой мировой войны. Она успела ускользнуть буквально в последний момент — это было еще одно захватывающее приключение, но об этом я уж не буду рассказывать. Хватит! Важно то, что она успела, и я появился на свет. Но для чего она ездила в Минск? Может быть, для того, чтобы, взглянув на нее, кайдановская баба умерла от злости? Во всяком случае, известно, что мамина мачеха умерла вскоре после того, как мама снова побывала в России.
Видите ли, мама прибыла в Минск с потрясающим американским гардеробом, большую часть которого она сшила сама — но кайдановка об этом не знала, а мама ей не сообщила. У девочки, говорят, тоже был соответствующий гардероб, она была разодета как принцесса. Мамин багаж, ее шляпки, ее драгоценности — все это было американское, все сверкало, все ошеломляло, все поражало воображение соседей, которые вроде бы всего шесть лет назад сокрушенно смотрели, как несовершеннолетняя Сара-Гита — бедная отвергнутая падчерица, обливаясь слезами, уезжала из Минска без гроша в кармане, одна, в белый свет как в копеечку.
Но, более того, к тому времени прачечная «Голубая мечта» уже начала приносить приличный доход, так что мама привезла в Минск деньги и отдала их «Зейде». Доллары! И к тому времени Оскар Коган уже раззвонил по всей округе, что Илья Гудкинд вернул ему весь долг, да еще с процентами. По всему Минску шла молва, что Сара-Гита нашла золотое дно в виде Ильи Гудкинда, сына Шайке, шамеса Солдатской синагоги, и что Илья стал в Америке большим воротилой. По мере того как я все это пишу, мне становится яснее и яснее, для чего мама ездила в Минск. «Зейде» всегда очень уклончиво отвечал на вопросы о том, отчего умерла кайдановка, но я уверен, что она подавилась своей собственной желчью — чего мама и хотела. Было, конечно, немного жестоко оставлять молодого Илюшу Гудкинда на целый год соломенным вдовцом так скоро после свадьбы: но мама хотела расплатиться за плойку, и, видит Бог, ей это удалось. Кайдановка явно не понимала, в чью кашу плюет.