— Потому что сам — дурак. Умный человек не полез бы в такой хомут.
— Нет, братушка, ты — не дурак, — искренне сказала Катерина.
— Спасибо, сестра, — улыбнулся Корытин. — Тогда, значит, мой ученый сынушка прав. Он поет, что я — коммунист. И ведь не отбрешешься. В пионерах, в комсомольцах выросли. Помнишь? Как стремились туда! Старались... Тимуровцы. Чтобы старым помогать. В школе отстающих подтягивать, чтобы звено не позорили, отряд. Все было. Не скинешь с руки. Вот и теперь... Жалко... Понимаешь такое слово? Скотину жалко. Такие коровы у нас... Землю жалко. Сколько с ней пестались: севооборот, пары... Все кинь, завтра — дикое поле. А понастроили: фермы, мастерские... И все в дым: растянут, разломают, сожгут. Детвора... С папой привыкли жить, в семье. Прикажут: “Паси”, — значит — паси; “Коси!” — буду косить. А без папки хоть помирай. “Туды-сюды кидаю... — передразнил он. — Умом не догоню... Как жить!”
— Думаешь, спасибо скажут? — спросила Катерина.
— Дождешься! — прежде мужа презрительно хмыкнула невестка. — Тебе нынче сказали спасибо, это — за него.
— Слыхал, слыхал... — отозвался Корытин. — Доложили. Это тебе еще мало досталось. Такой кусок отобрали. Триста литров молока умножь хотя бы на две тысячи рублей, — начал считать он. — Шестьсот тысяч получается. Хотя бы трижды в неделю. Это уже два миллиона в карман. За месяц— почти десять. Вот так она бригадирствовала, твоя подружка. Выгнали. Конечно, я виноват. За это не ругать, а стрелять впору.
— Еще дождемся, — с горечью сказала Корытину жена. — Как Васю Аникеева, прямо при детях. Землю не дал дураку.
— До смерти? — не поверила Катерина.
— Наповал.
— Это какой Аникеев? Рыжий, зоричевский, тетки Матрены сын?
— Он самый... Председателем был в колхозе Калинина. Долго не женился. Будто знал, что сиротами оставит. А детей любил... Сыновья у него— близнята. Господи, за что...
— Обедать мы ныне будем или слезы точить? — пытаясь обрезать горестное, спросил Корытин.
Катерина его не слышала, не хотела ли слышать.
— Но так нельзя... — с болью сказала она. — Так же нельзя жить, чтобы тебя все... чтобы тебя все... ненавидели, — смогла наконец она выговорить самое горькое слово.
Корытин поморщился.
— А как можно? — спросил он. — Такое нынче время, сама видишь. Все я понимаю не хуже тебя, не хуже моего сынка ученого, не хуже сватьев. Но у вас — слова, а у меня — живые люди. Их держать надо внатяг, иначе все пухом-прахом пойдет! Держаться надо нам, понимаешь, держаться! — Корытин уже кричал, но вдруг опомнился, подошел к сестре ближе: — Все меня точат, и все меня ругают. Пожалей хоть ты меня, Катя.
Разговор он обрезал. Но сердцу ли, душе не прикажешь. Обедали, считай, молча. А потом — каждый к своему. Хозяин уехал по делам. Жена его на кухне прибиралась. Гостья же, подумав недолго, стала одеваться.
— Куда? — спросила ее хозяйка.
— На кладбище схожу, — ответила Катерина. — Одна схожу. Чего-то мне... — недоговорила она.
День-другой мело и пуржило. Выйдешь из дома — белая мгла, ничего не видать. Потом погода утишилась.
В день отъезда утром светила луна. Солнце встало в белесой мути. Поднимался день светлый, но дул и дул стылый восточный ветер, обжигая лицо. Снежок перепархивал.
К станции, к полуденному поезду, ехали загодя. Причиной тому — председательские заботы: сначала путь лежал в Зоричев, потом в соседний колхоз “Пролетарий”, а уж оттуда — на станцию.
— По-другому не выходит, — объяснял Корытин. — А одну отпускать тебя не хочу. Проветришься.
— Проветрюсь... — легко соглашалась Катерина.
Последние дни тянулись долго. И ведь не ругались, но легла меж сестрой и братом какая-то неловкость. Разъехаться бы и вздохнуть свободно. Какие ни родные, но у каждого — свое.
И вот он пришел, последний день, последний путь. Из дома поехали к правлению колхоза, где уже стояли три больших скотовоза-“КамАЗа”. Тронулись впереди их, возглавляя колонну, но быстро оставили позади тяжелые машины. “Нива” спешила к хутору Зоричев, к тамошним фермам.
В машине молчали, лишь порой переглядывались, чувствуя все ту же стену отчуждения, которую трудно сломать.
В Зоричеве, на скотьей колхозной ферме, проехав через ворота проходной, встали возле коровников и базов.
— Выходи. Промнешься... — сказал сестре Корытин. — Я тут кое-чего...
Катерина вышла. Рядом, за железной огорожей, возле кормушек с сеном, у высоких соломенных куч, разложенных по базу, стояли и бродили коровы, все до единой черно-белой пятнистой масти, словно близнята. Они были хороши на погляд: тяжелые, утробистые, чистая шерсть, большие глаза, горячие струйки пара из темных пещер ноздрей. Катерине сразу вспомнилось давнее: своя корова, которую в детстве в стадо прогоняла, встречала, а зимою ждали от нее теленка.
— Телята есть? — оживляясь, спросила она у брата.
— А как же без телят... — засмеялся Корытин. — Еще не растел, но есть. Поглядеть хочешь?
— Очень.
— Пошли.
Под крышей телятника из калориферных труб легко веял теплый ветер. Ярко светили низко опущенные белые кварцевые лампы. И милая скотья детвора — телята — покойно дремали в своих клетках или задумчиво тянули из ясель зеленые былки сена, порою взбрыкивали, играясь, мягко стуча копытцами по засыпанному опилками полу.
— Лобаны... — горделиво похвалил Корытин, останавливаясь возле клетки.
А сестра его, протягивая через огорожу руки, доставала и гладила бархатные головки, горячие носы, нежную молодую шерстку — детскую плоть.
Как давно она не видала телят! А когда-то... Снова вспомнилось детство. Здесь, на хуторе. Сколько было всего: цыплята, гусята, игручие козлята, телята... И сама — теля малое, а рядом — братец, бычок лобастый. Каким он был смешным, славным. Катерина объявилась на свет божий первой и потому всегда считала себя старшей, а брата — меньшим. Она по-матерински опекала его, заботясь. Привыкли к этому. А теперь, через время, отвыкли. Но сейчас прошлое так ясно вспомнилось. Она поглядела и будто снова увидела того давнего, совсем молодого брата, мальчишку. Нынче он поседел, погрузнел. Но все — прочь! Такой же добротой и любовью светят глаза его. И душою он тот, прежний, дорогой сердцу братец. А все остальное — неправда.
Она качнулась, прижимаясь к брату плечом, потом тронула, погладила его по щеке. Корытин понял и принял ее ласку.
— Лобанок... — с улыбкой повторила Катерина. — Лобанок ты мой, лобанок...
Одним разом все было забыто: непонимание, недавняя ссора. Все ушло. Не торопясь они прошли по тихому телятнику, глядя на скотью малышню, а вспоминая и вздыхая о своем: о прошлом, о нынешнем.
На воле дул стылый ветер, обжигая лицо после тепла и затишки. Возле машины Корытин говорил и говорил провожавшему его бригадиру:
— Привезут... Через час-другой первая машина придет. И до последнего, чтобы все на месте. Никому не уходить. Разместить, напоить тепленьким. И пусть отдыхают. Фельдшер подъедет, он сделает свое. Я сам к вечеру буду. Ни одной головы не потерять. Привезли — значит, уже на нашей шее. Немного овсяной соломки, немного сенца. Пускай отойдут, обвыкнутся.
Поехали от скотных дворов и хутора по заснеженной степи. После недавней метели на обочинах громоздились снежные увалы. По дороге мело. Даже в тепле машины чуялась стылость январского ветреного дня. Хохлатые жаворонки, что искали поживу по краям асфальта, распушили перья, спасаясь от стужи.
Белое солнце порою проглядывало оловянным слепым зраком. Белое поле стлалось и стлалось, туманясь белесо у близкого горизонта. Навстречу машине бежала и бежала поземка дымными змеистыми струями.
Катерина глядела на брата, сердцем, душой вдруг почуяв близкое расставание. Вот сейчас кончится дорога. А там — станция рядом. И все. Когда и где теперь встретятся? Недавняя размолвка казалась такой обидной. Горько было сознавать, что пустая ссора отняла часы и минуты, о которых столько мечталось. И потому Катерина, повернувшись, глядела и глядела на брата. Он тоже порой поворачивался от руля, от дороги, спрашивал с улыбкой:
— Чего?..
— Ничего, — кротко отвечала Катерина. — Просто на братушку своего гляжу.
Серый денек...
Белый летит снежо-ок... —
Серый денек,
Белый летит снежо-ок...
Сердце мое...
За машинным стеклом все было именно так: не больно взрачный зимний день, солнца не видно, лишь порою белый диск обозначится — и все. И редкий снежок. Под ветром, наискось, летел и летел.
Сердце мое...
Корытин мурлыкал, Катерина слушала и глядела на брата, порою переводя взгляд на дымную от поземки дорогу, на белый простор впереди и вокруг. Так и ехали.