Попробую воспроизвести то, что она говорила:
«…Если бы Вы знали, как много для меня значила Елена Климентьевна Сигаловская. Она организовала драмкружок при ЖЭКе и вся ребятня с Малой Бронной повалила к ней. Ставили „Теремок“… Вы знаете, помню. Всё забыла, а это помню. Беда была у нас с ней одна и в одно время. У нее мужа взяли, у меня — папу. Я в драмкружок к ней — как на лечение. Она знала, что папу моего арестовали; откуда — не знаю. Ну тогда все знали друг про дружку. Слухи — не хуже Интернета. Мой папа работал на мебельной фабрике, делал мебель для театров. Я папу своего плохо помню. Запах его помню: когда захожу в новое помещение — вспоминаю папу. Мне кажется я что-то еще узнаю о нем, хотя столько времени прошло… Я почему-то уверена была, что прочитаю где-то про Нистера и Елену Климентьевну. Вот где-то у меня чувство такое было: что-то будет. Всплывет. Не может быть, чтобы такие люди наглухо канули. О Нистере вот есть. На Интернете. Я зятю и дочке рассказала про Елену Климентьевну. Про нее мало кто знал. Она тихая. Она меня называла Елена-Краса, рыжая коса. Я была рыжая. И меня Лена зовут. И внучка — Лена».
И еще один сигнал памяти, еще одна семейная легенда, о которой я знаю по обрывочным рассказам родителей. Рассказываю об этом только потому, что, кажется, кроме меня, больше рассказать некому.
Был странный человек по имени Пантелеймон, по фамилии Петренко. Папа называл его Тося Петренко.
Это было давно, до моего появления на свет. Тося Петренко жил в нашей семье, потому что жить больше было негде. Родители говорили, что он молчал. Не потому, что он был нем, а потому что не хотел говорить.
У него была мать. Иногда она приходила к моим родителям, но Тося не общался с ней.
Легенда гласит, что Тося был необычайно талантлив. Был он художником, а потом неожиданно сделал замечательный перевод «Витязя в Тигровой Шкуре» с грузинского на украинский язык. Перевод только по подстрочникам. Петренко не знал ни одного слова на грузинском языке. Потом были другие переводы других авторов, но легенда утверждает, что его перевод был первым и лучшим.
Затем его пригласили в Грузию как автора первого перевода. Из Грузии он не вернулся. Перевод исчез. Потом стало известно, что Тося Петренко утонул. Тело нашли в Куре.
Вот и все, что знаю.
Пишу об этом только затем, что вдруг всплывет это имя и что-то потянет за собой.
Пантелеймон Петренко. Художник. Переводчик. Когда он исчез, ему было 23 года.
Бывают времена, к которым прикоснуться страшно. Но что делать: ничего не изменить уже. Хотя память есть память: подает о себе знаки без нашего ведома. Тем и жива.
Снова двадцать девятое сентября. День Бабьего Яра.
Время длит тот день вплоть до мельчайших подробностей сегодняшнего дня…
И за это время — случайно или не случайно? — могла ведь и не случиться, но случилась, состоялась наша жизнь и всё от нее идущее: другие жизни с их собственными случайностями-неслучайностями. Не слишком новая философия, не слишком свежая мысль, но на календаре двадцать девятое… И странно, что есть кто-то, кто уповает на время, как на стирающую резинку: сотрет что-то за давностью лет.
Ничто не сотрет «за давностью…»
Пока пишу эти строчки, преподнес мне тот самый Господин Случай сюрприз. Мелочь. Лицо на телевизионном экране. Оно вмиг напомнило мне образ старого знакомого.
И покатилось…
Приехал он как-то из далекого своего края. Впервые в Киеве. Все как положено: ходим по городу, смотрим разное. И то, что в картинках, и то, чего нет в картинках. Моего гостя интересует больше то, чего нет в картинках и открытках «Привет из Киева».
— Где это было?
Я понимаю, о чем он.
— Мы ведь туда идем?
Я не могу ему объяснить, что нет того «туда», не могу объяснить потому, что сама это плохо понимаю. Как это — нет? А место есть? А памятник? В том то и дело, что места нет. Памятник стоит не там. Пока шел конкурс на лучший проект памятника, перекопали то место, где происходила трагедия, жертвам которой посвящен памятник. Или, по крайней мере, должен быть посвящен. Должен бы быть. Перекопали Бабий Яр. Что-то хотели там построить.
…И хлынуло.
Что-то из-под земли хлынуло. И снова жертвы, и снова невинные. Тысячи жертв… Дети… Больницы, школы… Ранним утром лавина хлынула… Дети — в школы, взрослые — на работу: всех накрыло. Знаю, говорит мой гость, знакомый вернулся из армии, служил в этих краях на «разгребании»… вернулся седым.
Честно говоря, у меня суеверное чувство перед этим местом. Не могу избавиться от ощущения, что хожу по костям. Но что делать: это уже город. И далеко на окраине его, как было прежде, и здесь течет обычная городская жизнь: и расположены школы, комплекс школ, в которых учатся мои дети. А на возвышении — Кирилловская церковь. Удивительное место, сколько хранит в себе: и старинные фрески, и росписи Врубеля, и Врубелевские иконостасные портреты, и постройки вокруг церкви, где душевнобольные жили и лечили себя отрешением и молитвой. (А теперь там корпуса психбольницы имени Павлова); и картошку хранили в церкви… и такое было. После войны там было, говорят, овощехранилище.
Терпеливое это место.
Реставрации велись уже на нашей памяти: долго, многие годы, очищали фрески от плесени и грязи. Помню ощущение холода и бесприютности в пространстве… Помню Прахова, маленького сухонького человека, похожего на звездочета. И появился он странно: откуда-то из стены. Потом, много лет спустя, я пойму, что это была загородка, отделяющая иконостас от остального пространства церкви, и, видимо, в то время как раз и велись работы по спасению иконостаса. Это Прахову мы обязаны началом реставрационных работ.
Спасибо, уберегли.
А вот то — не уберегли. Могилы не сохранили.
Мой гость в полном замешательстве. И чтобы как-то изменить состояние, свое и мое, он говорит, что вообще-то ходим мы по поверхности земли, под каждым сантиметром которой что-то… накопленное тысячелетиями… Уйми свою мнительность. Нет выбора. Пошли.
Нет выбора. Унимаю.
Идем дальше. Длинная прямая улица. Улица — подножье оврагов, что высятся по правую сторону, если идти от «тех» мест, от мест, где уже нет Бабьего Яра. Овраг этот тянется длинно, до следующего перекрестка. Овражные это места. Яр — ведь тоже овраг. И вдруг видим: на склонах руки… ноги… что-то еще, не разглядеть. Зажмурились.
Кто-то из прохожих вывел из состояния столбняка. Наверху, говорит, протезный завод. Время от времени выбрасывают брак. Ребята подбирают и относят на свалку. Но до этого успевают попугать друг друга. И прохожих.
А меня словно пронзило — в первые годы после оккупации можно было услышать: «Сходил в Бабий Яр, накопал…». Добывали ребята всякую мелочь: то ножницы, то напильник… Люди шли туда с вещами и инструментами. А после второй катастрофы на поверхности — и кости, и остатки каких-то железок, и куски почерневшей материи…
А еще через десятилетия — вот этот протезный завод. И тоже выбрасывает на поверхность.
Ничто не уходит.
Нас в машине — трое, и мы едем в Иерусалим. Тишина и покой. В Израиле в сентябре еще лето, но уже нет зноя. Едем-катим по гладкому шоссе, слева — поле с редкими масляничными деревьями, справа — то же. Однообразие и шуршание шин. И вдруг мне стало страшно. «Ты что, бедуинов боишься?», — дочка улыбается и что-то говорит водителю. Тот резко затормозил и оглянулся. И говорит, что в этих местах происходили жестокие сражения с крестоносцами. Когда? В Средние века…
Это не имеет значения — когда. Важно, что были. Он экскурсовод, он знает.
Ничто не уходит.
После Сарабанды положено исполнить Жигу и этим завершить цикл. Такова традиция от 18-го столетия. Но она нарушалась, почему-то чаще всего — в 20-ом веке, хотя, как ни странно, Жига бытует и поныне в старых моряцких пабах. Но, как видно, это другая форма бытования. Для долговечности жанра требуется способность его к инотолкованию его, к иносказанию. Вероятно, после тех Сарабанд, что оставил нам в наследие 20-й век, Жигу не с чем ассоциировать.
* * *
Сижу я в кресле, в которое втиснула меня Настасья, когда мы делали корону. Когда это было? Передо мной стоит мишка все в том же положении: в глубоком поклоне. Я смотрю на свою Настасью: она устала. Еще бы, — думаю я. После долгих перипетий, навязанных бабушкиной памятью, после путешествий по временам, о которых она знать не знает и ведать не ведает, слава богу…
— Чего бы ты хотела, Настасья?
Настя отвечает сразу:
— Пирога. Сладкого. Я есть хочу.
Правильно. Простое житейское решение — сладкий пирог. Есть даже такой танец: Кейк-Уок называется. По-английски пишется одним словом «cakewalk». Шествие с пирогом. Танец родился в Америке, и музыка похожа на джаз.