— Давай, братан, — веско произнес Сапрыкин, подсаживаясь и кладя руку Витюше на плечо. — Давай по последней, а там, так и быть, помогу тебе оторваться…
— Да что вы, зачем, не надо, — институтские, почувствовав исходивший от Сапрыкина запах серы, засуетились. — Мы сами, вы только не обижайтесь, он мировой парень, щас мы его… Кончай, Костюгов! — Витюшу затормошили, схватили под мышки, нахлобучили на голову шапку, но Сапрыкин, ни на кого не глядя, отрезал:
— Я сказал — по последней! — и так-таки хлопнул с Костюговым по полстакана, только потом отдал товарищам на поруки.
— Изгаляешься? — мрачно поинтересовалась Полина, когда Костюгова вывели, но Сапрыкин, завертевшись, куда-то слинял без ответа.
— Кажется, утром жена этого парня звонила, — припомнил Николай. — Просила пить не давать.
— Теперь-то уж чего, — сказала Полина. — Прямо детский сад пополам с дурдомом…
Чуть погодя засуетились, засобирались, расцеловались и завеселевшей стайкой отправились на вокзал грачанские старики и старухи. По уходе их бабушка прилегла на диване в маленькой комнате; Николай, посидев в кресле подле нее и послушав, как успокаивается ее свистящее, постанывающее дыхание, тихонько вышел, прикрыл за собой дверь и задумался. Идти не хотелось ни в комнату, ни в кухню, куда потихоньку откочевала вся молодежь; вдруг раздался входной звонок — он пошел в прихожую открывать. За дверью обнаружился опять-таки Костюгов, тот самый, только немного другой: всклокоченный, без шапки, с замерзшей ухмылкой и остекленевшим орлиным взором.
— А вот и я! Извини, если что… Можно? — спросил он, не двигаясь с места, хотя Николай отступил, пропуская гостя. — Сделаем одну, а? Только одну, за Надежду Ивановну… Идет?
— Проходи, — сказал Николай, глядя своими пустыми глазами в остекленевшие глаза Костюгова, но снизу уже топали, пыхтели, уже кричали, взбегая по лестнице:
— Назад, Костюгов!
— Кончай, ты что обещал?!
И даже:
— Стой, сукин сын, ни с места!
— Одну только рюмочку, мужики, одну! — взмолился Костюгов, почему-то не решаясь нырнуть в квартиру, и тут настигли его, схватили за руки, поволокли вниз раздосадованные сослуживцы — арестованный Костюгов изворачивался и вопил своим приставам:
— Мужики! Братцы! Юрий Николаевич, Саня, только одну! Последнюю, Саня, за здоровье Надежды Ивановны и точка, завязываем, мужики! Саня!
— Молчи, идиот! — ответствовал, должно быть, Саня, а на пороге вместо Костюгова возник взъерошенный парень с двумя шапками в руках, прижал обе к груди и стал извиняться за сотоварища.
— Все нормально. Все нормально, — повторял Николай каким-то не своим, смурным голосом.
— А что такое, что случилось? — заволновались у него за спиной; Николай захлопнул дверь, обернулся к Сапрыкину и Толику Шварцу, бывшему своему однокласснику, и тем же новым, не совсем своим голосом произнес:
— Ничего, все нормально, ребята шапку забыли.
Сапрыкин булькнул горлом, развернулся и пошел по коридору обратно в большую комнату, а Толик Шварц повел Николая на кухню, куда набилась, чуть ли не в два этажа, молодежь: вся Николаева команда, в основном парни, плюс Натальины девицы-волшебницы. Образовалась гремучая смесь, компоненты которой в сплошном дыму активно реагировали друг с другом. Николая уважили, посадили на табуретку, с которой вспорхнули Егор и Зойка, выпили с ним за маму, потом — потом оставили, слава богу, в покое, возобновили прерванный треп; Николай, оказавшись среди своих, благополучно выпал в осадок. Голову стягивало горячим тяжелым обручем, в теле стоял сплошной стон, лом, звон; вдобавок ко всему, сообразил Николай, он просто-напросто жестоко устал. А гремучая смесь вокруг опять пошла реагировать: кому-то некуда было положить руку, разве что на плечо соседке, кому-то облили водкой единственное приличное платье и подол платья затрепетал, приоткрывая очень даже приличные ножки, а водку здесь доставали не посредством Сапрыкина, а из холодильника, по-свойски. И вся эта разгорающаяся возня, вся эта, никакими смертями необоримая, молодая охота к жизни перла и перла, взбухала на водке, набирала обороты, чем-то напоминая Николаю отъезжающий куда-то в ночь и в сторону поезд — маму проехали, оставили одну в мерзлой земле и ехали себе с песнями дальше. Даже его, бродягу, пригрели в своем купе.
Он встал и пошел.
— Ты куда, Калмык?
— Пойду прилягу, умаялся. А вы бы шли в большую комнату, там только свои остались. И закуски навалом, — говорил он, пробираясь по ногам вон из кухни.
Бабушка во сне постанывала и посвистывала. Он опустился в кресло подле дивана, закрыл глаза и в полыхнувшем свете увидел длиннорукого санитара, по-медвежьи… «Ни фига, — сказал он, открывая глаза. — Этот номер не пройдет, паря». Комната, заставленная лишней мебелью, опрокидывалась плавно, вроде кузова самосвала, а то начинала воздушно оборачиваться вокруг оси, будто подвешенная. «Но это водка, — подумал он. — Это нормально».
За дверью, в коридоре, послышались шепотки, топот, скрип половиц — ребята из кухни перебирались в большую комнату. Потом дверь открылась, вошла Наталья.
— Спишь? — спросила она шепотом.
— Нет.
Она присела на подлокотник кресла, прислушалась к сиплому, тяжкому дыханию бабушки.
— Умаялась, бедная… Ты в порядке? Ты просто хочешь побыть один, да?
Он кивнул.
— Ладно, — согласилась она, наклонилась и поцеловала его долгим влажным Натальиным поцелуем, когда-то моментально вышибавшим все пробки в юноше Калмыкове. Поцелуй был, как полет камня, брошенного в глубокий колодец, с очень дальним, нездешним всплеском из прошлой жизни. Николай, прижатый к спинке кресла, сидел в продолжение полета недвижно и безучастно, и руки его лежали как лежали, бессильно и неподвижно.
— Я совсем пьяная, — призналась Наталья, убирая прядь за ухо, потом легко встала и вышла.
А он остался сидеть. Поцелуй звучал еще долго — и на губах, и отголосками, шепотками в крови. «Хорошо бы заснуть, — подумал он. — Чепуха какая-то».
Хорошо бы заснуть и не думать о длинноруком медведе в белом халате. Он осторожно прикрыл глаза: тотчас белым пятном проступило мертвое, чужое лицо в гробу, оттаявшие мамины волосы. «Бедная, что с тобой сделали», — сказал он, хотя что-то мешало называть мамой то, что захоронили на кладбище. Просто наперед выскакивали всякие такие обкатанные слова, умеющие заговаривать, завораживать боль и страх, вот он и говорил, но потом понял, что называет боль и страх условными, ненастоящими именами, испугался и не выдержал, открыл глаза. Не получалось спать. Не получалось сна. А только провальная, бездонная жуть.
Потом вошла тетка.
— Спит?
— Спит.
Тетка вздохнула, прикрыла за собой дверь.
— Что будем делать, малыш? Может, оставим ее здесь?
— Я не сплю, — хриплым механическим голосом объявила бабушка. — Уже встаю, Полечка. Сейчас.
— Вот и хорошо. Вставай, мама. Я пошлю кого-нибудь из ребят за такси. Как ты себя чувствуешь?
— Я хорошо отдохнула, — так же механически произнесла бабушка.
— Вот и хорошо. А ты поспи, малыш. — Полина наклонилась к нему, потрепала по волосам и шепнула: — Сапрыкину водки не давать, понял?
Он сказал «угу».
— Остальное, мол, на девять дней, — подсказала тетка, с тем и ушла.
— Чего? — не поняла бабушка.
— Та-а…
— Застегни мне сапоги, — попросила Серафима Никифоровна, спустив ноги на пол.
Николай застегнул, сел рядышком, пока она переводила дух и смотрела в пол, додумывая со сна свою тягучую угрюмую мысль, потом помог бабушке встать, а сам завалился на ее место.
— Пора, — сказала бабушка, додумав мысль до конца. — Пора собираться. Посмотри там черный платок, пожалуйста. Спасибо. А ты что, опять остаешься?
— Угу, — сказал он, укрываясь пледом.
Она озадаченно посмотрела, потопталась на своих слабых ножках, но ничего не сказала, заковыляла к двери.
— А это правда, бабуль, что церковь грачанскую дед Иван взрывал? — спросил он, закрывая глаза.
— Церковь? — удивилась Серафима Никифоровна, подумала, потом спросила: — А что это ты?
— Мне мама рассказывала, давно еще.
— Чепуха. Церковь военные взрывали, саперы, а Иван только присутствовал, по должности. А ты что, вроде Полины — тоже в верующие подался?
— Да нет, — заверил он мрачно. — Только какого черта вы эту мафию трогали, не понимаю.
— А тогда все трогали, сынок, — сказала бабушка, и эта странная обмолвка — «сынок» — царапнула слух. — Ты же знаешь, какие были перегибы, ладно бы только церковь… — Она оперлась на ручку двери, перевела дух. — Ты завтра появишься?
— Обязательно.
— Приезжай пораньше, — сказала бабушка. — Все трогали — такое время было. Разобрали по кирпичику церковь, сложили школу, а из школы — всех на войну…