Арон шагнул в сторону девушки. Ветка под ногами хрустнула. И в ту же секунду она вскочила и повернулась к нему лицом. Конечно же она услышала его. Арон видел, как на лице ее отразилось изумление — или это был страх? Пару секунд они стояли и смотрели друг на друга.
— Добрый день, — пробормотал Арон. — Я пасу лошадей из Крокмюра…
Она вскрикнула. Короткий резкий вскрик. И бросилась бежать прочь с туеском в руках.
— Нет! — закричал он ей вслед. — Не бойся! Не бойся меня!
Но девушка уже исчезла. Он ее напугал. Она убежала от него так, словно увидела в лесу дикого зверя — волка или медведя.
Я осталась сидеть на снегу рядом с покойницей.
Глаза у нее открыты. Вокруг сгущается темнота, но ее лицо как будто светится, заставляя меня усомниться в том, что уже слишком поздно.
Я никогда раньше не видела покойника с открытыми глазами. И мне хотелось увидеть этот взгляд. Последний взгляд. Последнее отражение в глазах покойника. Наверно, мне казалось, что он мне что-то скажет, этот взгляд, куда-то приведет.
И вот я его увидела. Уловила, поймала момент.
Все вытекает из времени. За мертвыми нельзя пойти. Просто нельзя. Лицо смерти хранит следы ушедшего. Глаза мертвых ничего не могут рассказать. Они могут довести только до этой последней черты, но не могут помочь перешагнуть через нее. Это невозможно.
Внезапно я поняла, что много лет оплакивала неизбежное. Ждала чего-то, выискивала трещинку, дырочку, просвет. Но все оставалось для меня замкнутыми системами несообщающихся сосудов.
Я видела много покойников. И каждый раз это было тяжело. Несообщающиеся сосуды. Но должен же быть проход между тем, что открывается, и тем, что закрывается. Проход, по которому мы попадаем сначала в жизнь, а потом вытекаем из нее. Так что вечно эти сосуды не могут оставаться несообщающимися. И эта мысль не давала мне покоя.
Ее взгляд из темноты говорит то же, что и ее лицо. Что дверь закрылась. За мертвыми нельзя последовать в смерть, все, что можно, — это прокрутить их жизнь назад. Другими словами, смерть нужно искать среди живых: она спрятана внутри живых, подобно второму сердцу.
Я здесь, чтобы проследить ее жизнь, которая лежит здесь, прерванная и замерзшая, с ведром в руках. Я смотрю на расчищенную от снега дорожку, ведущую к дому, смотрю на лицо покойницы, словно жду, что она все объяснит мне.
«Я так замерзла. Может, мне стоит зайти в твой дом? — безмолвно спрашиваю я. — Ты мне позволишь?»
Почему-то я знаю ответ. Она мертва, но она меня понимает. Мы уже встречались. Встречались в холоде. Я никуда не опоздала. Наши пути пересеклись. Теперь я пойду в ее дом и разожгу печь. Это странно. Какие странные встречи бывают на свете. У покойных такие громкие голоса.
И я поднимаюсь и иду по ее следам, припорошенным снегом. Внутри меня тоска, смешанная с осторожностью. Все слишком хрупкое. Все стоит стена к стене, и стены слишком тонкие. Я стараюсь двигаться осторожно. Вхожу в ее дом и закрываю за собой дверь. Меня окружает холодная темнота, но эта темнота пахнет домом. И я на ощупь пробираюсь сквозь темноту в кухню с печкой в углу.
Найдя спички и стружку, разжигаю огонь в печи. Печь давно не топили, и огонь разгорается неохотно. Мне приходится поправлять поленья, обжигая руки о заслонку. Но теперь огонь полыхает в печи, согревая комнату. Я замечаю над столом керосиновую лампу и подхожу ее зажечь. Перед глазами вырисовывается светло-зеленая кухня. Все предметы светло-зеленого цвета: диван, дровяной ларь, стол, пол, двери, настенные панели. Три окна смотрят в ночь. Дверь в спальню приоткрыта. Еще одна дверь поменьше ведет в чулан. Мне нужно что-то поесть. Мне и женщине снаружи. Устроить поминальный ужин.
Открываю дверь в чулан. Голод — удивительная вещь. Голод — это не желание еды, голод — это равнодушие к еде, даже отвращение. Противна сама мысль о том, чтобы что-то положить в рот, прожевать, проглотить. Последние дни меня не посещали мысли о еде. Я совсем забыла о ней. Важнее было идти, чем есть. Просто идти.
Но теперь я на месте. Роюсь в чулане. Вижу картошку, пачку масла, пакет муки, консервные банки, заплесневевший хлеб в жестяной хлебнице. Беру пару картофелин, взвешиваю их в ладони, чувствую их форму, их тяжесть. Мою и кладу в кастрюлю с кипящей водой на плите.
Накрываю стол на двоих. На ужин у нас вареная картошка с маслом и солью и больше ничего. Это будут скромные поминки.
Старая привычка креститься перед едой приводит меня в оцепенение. Я стою не в силах осенить себя крестом. Такое со мной случается в самые важные моменты. Рука хочет осенить крестом, я кожей чувствую знак на лице, плечах, груди. Но я не в силах сделать этот простой жест. И в голове у меня звучат два вопроса: почему я хочу перекреститься и почему я не могу это сделать?
Крепко зажмурившись, все же дорисовываю знак креста в воздухе. Не открывая глаз, опускаюсь на стул. Открываю глаза, достаю обжигающе горячую картошку из кастрюли, чищу ее и разламываю, кладу немного масла, посыпаю солью и снова зажмуриваюсь, чувствуя, как горячий пар согревает мне щеки. На глаза набегают слезы. Меня внезапно охватывает жалость к самой себе, к моей жизни и к женщине на морозе. Весь этот холод, все эти шаги, все эти блуждания.
Я медленно ем картошку, смешанную со слезами. Крыша над головой. Зажженная лампа над столом. Тепло, проникающее в тело. Такой теплый прием. И она, лежащая там на улице, делит со мной все это, наполняет мое существование смыслом.
Она стоит в хлеву лицом к стене. Раннее утро, солнечные лучи просочились в заляпанное мухами окошко и улеглись на пол. Но туда, где она стоит, они не достают.
Инна задала скотине корма, подоила ее и выгнала на пастбище. В хлеву пахнет парным молоком и навозом. В солнечном свете кружится пыль. В помещении холодно, словно зима еще не покинула эти стены.
Она стоит в углу перед очагом. Руки под блузкой касаются тела. Ощупывают ребра, сжимают груди, гладят ключицы, шею, трогают затылок. Она пробует осторожно ласкать кожу, и кожа реагирует на ласки. Девушка ослабляет пояс, чтобы можно было просунуть руку, и продолжает исследование. С любопытством она позволяет кончикам пальцев изучать свое тело, все его изгибы, выпуклости и впадины, линии и углы. Пушок на ногах, гладкую внутреннюю поверхность бедра, волосы на лобке и влагу, внезапно появившуюся между ног.
Инна полностью увлечена своим занятием. Впервые она касается тех мест, которые раньше трогал и щипал только Кновель. И у нее появляется чувство, что там, под стыдом и отвращением, есть и что-то другое. И это что-то она сейчас ощущает своими руками.
Ее руки больше не ее руки. И не руки Кновеля. Это руки чужака, и они делают ее тело новым и незнакомым. Под его рукам она чувствует себя нетронутой. Она — непаханое поле, нетронутая земля под своими кончиками пальцев, и внутри нее раздается призывный крик.
Глубоко внутри нее живет взгляд чужака. Она чувствует на себе его руки. Хотя тогда она вскрикнула и убежала, Инна успела заметить, что в его взгляде была только доброта. Может, поэтому она и убежала. Ей хотелось сохранить этот взгляд. Он придавал силы жить.
Палец исчез внутри, и Инна выгнулась дугой, запрокидывая голову. Она ни о чем не думала. Только удивлялась. Эти постыдные места и такая свобода. Такая готовность. Такой голод. Что во всех этих вещах было счастье, о котором она и не подозревала. Огромная комната, в которую ей только предстояло войти.
Инна поднесла палец к лицу и понюхала, прежде чем вытереть о юбку. Потом оправила одежду, заперев в ней тело, и застегнулась. Ополоснула руки и лицо и принялась за работу. Пока молоко процеживается через сито, Инна думает о том, как бы снова увидеть его лицо. Увидеть то, что разбудило в ней все эти чувства.
Воздух раскалился от ее присутствия. Его тело налилось свинцом. Он чувствовал, как напряглись мышцы под кожей.
Каждый его шаг был пойман ее глазами. Она задавала тон каждому его движению. Сколько раз он ее видел? Один? Два? Арон слышал, как хрустнули сучки под ее ногами, видел, как шевельнулась ветка в сторону, будто челка, которую убирают с глаз. Но не подавал виду, позволяя ей беспрепятственно изучать его, позволяя ее глазам ловить каждый его шаг. Воздух раскалился до предела. Все вокруг закипело: горы, свет, болотистая местность, простиравшаяся на километры вокруг. И когда он двигался, девушка двигалась вместе с ним, пригнувшись, спрятавшись. Стоило ему остановиться, как незнакомка тоже замирала, незаметная, невидимая. Но ее взгляд словно превратился в рамку, в которую вписался весь его мир.
Это была игра, и Арону нравилось в нее играть. Играть с близостью, с жаждой, с тоской. Но с каждым днем тоска усиливалась. А приходила она не каждый день. Такое внимание к его персоне льстило Арону и разжигало его любопытство. Он все время искал вокруг признаки ее присутствия, как собака пытается учуять знакомый запах. Иногда ему казалось, что от одиночества он повредился рассудком. Или что это она безумна и хочет заразить его своим безумием. Он вспоминал ее крик. Чувствовал ее страх, когда незнакомка смотрела на него. От этого ему тоже становилось страшно. Потому что за этим криком скрывался другой крик, и картины пожара, и испуганные лица братьев и сестер, безумный крик матери, раздиравший холст его памяти в клочья.