Я заглянул в глаза Зои, как в зеленую прорубь, и увидел в них страх за нас обоих.
— Танцевать-то не умеете! — сказал майор развязно, пьяно. Но глаза его были трезвы. Трезвы и опасны.
Он вдруг успокоился. Обводя взглядом помещение вагона, своих дружков, произнес, кривя бескровные губы:
— А бал-то закончен, господа офицеры!
Наутро нас с Шабаном вывели под молчаливые взгляды вагончика.
Поставили перед мужичком, тем самым, что тыкал нам под ребра кнутовищем да материл штабистов, сказали ему:
— Получай, чего просил. Зарегистрируешь в комендатуре… Будешь держать на запоре… Отвечаешь головой. Понял?
Все это огласил Волосатик. Был он без мундира, в шинели, накинутой на исподнее. Это нисколько его не смущало.
Он оглядел нас с ног до головы, будто впервые увидел. Даже похлопал Шабана по плечу. Вот, мол, каких молодцов отдаю. А мужичку, обернувшись, объявил:
— Можешь держать до осени. А повезет, до зимы. А как станут куда отправлять, мы сообщим, кому их сдать. Скорей всего не нам… В колонию…
Мужичок придирчиво нас осмотрел.
— Вроде не те? — усомнился. — Мелкоту подсовываете-то!
— Да те! Те! — отмахнулся Волосатик, зевая.
— А другие где?
— Какие еще? Других пока не народили, дядя!
Он так шутил.
Впрочем, вряд ли он забыл, как они тут схлестнулись в прошлый раз, и опасался нагрубить снова. Видать, получили от мужичка за нас приличную мзду.
Остальные, майор и капитан, выходить вообще не стали. Но я ухватил краем глаза, что кто-то из них, скорей всего Леша Белый, наблюдал процедуру передачи из окна штабного вагона. Бал-то, и правда, закончен…
Где-то рядом со штабным под запором сидит мой друг Ван-Ваныч и тоже наблюдает за куплей-продажей, страдая от невозможности чем-то нам помочь. Крикнуть бы на прощание, для поддержания духа, на нашем с ним языке… Да побоялся. Штабисты ему и это, кроме последней свары со стражем, впишут потом в дело.
— А девки? — продолжал нудить настырный мужичок. — Вы же обещали пару штук?
— Девок тоже нет. — Волосатику торговля уже надоела. — Бери, дядя, что дают, и катись… А то и энтих не получишь!
— Озолотил! — буркнул недовольно мужичок и велел нам грузиться на телегу, устланную соломой. Путь, мол, не короткий.
Про деревню не говорил, и за всю дорогу не промолвил двух слов. Даже не оглянулся. А напрасно. Запросто было сигануть в лес да побежать, о чем мы, конечно, с Шабаном сразу же подумали. Но прикинули: лес незнакомый, болота, зверье, а мы в рванье и без продуктов. Вот поживем на новом месте, куда нас продали, за бутылку, небось, или две, оглядимся, тогда и навострим лыжи. Хорошо, что везут в деревню, а не на шахту, оттуда-то уж точно не вырваться… Капкан.
Старый леший, Лешак, как мы окрестили мужичка, тоже понимал, что нам покудова от него не сбежать. Сидел, уставясь в задницу лошади, да подергивал на взгорках вожжи. На заднице сижу, в задницу гляжу… Невинная загадочка про таких, как он!
Глядя в спину вознице, Шабан толкнул меня в бок: запоминай дорогу! А чего запоминать, она тут всего одна. То каменистая, телега так дребезжит, что наши тощие зады на ней до костяшек пробивает, а то вся в рытвинах и канавах, заполненных водой. Тогда мы слезаем, чтобы облегчить лошади езду. Возница же хлещет кнутом, ему без разницы, едем мы или по своей воле топаем пешедралом. Оплаченный натурой живой товар до места он, уж точно, доставит.
Но если честно, я больше о Зоеньке тогда думал. О том, что вчера майор Леша Белый сделал точный ход, чтобы прервать нашу связь, которую он кишками почувствовал. А теперь и Зоя, и вагончик, проклятый людьми и Богом, как однажды нарекла его теть-Дуня, неведомо где, а я — тоже неведомо где. И мой надежный почтальон Костик уже не принесет Зоин голос и не унесет мой.
Может, Шабан прав, что дорогу обратно надо зарубить в памяти, чтобы скорей вернуться? Пусть в нашу вагонную тюрьму, но в которой рядом будет Зоя.
Была бы только ночка, да ночка потемней…
Еще почему-то вспомнился директор Мешков.
Да не почему-то, а все потому же. Если удастся бежать темной ночкой, я суку Мешкова, который придумал наш вагончик, из-под земли достану! Вот главная цель моей жизни!
Я даже могу представить, как это будет. Приеду, значит, в Москву и на вокзале спрошу, где тут у вас проживает товарищ сука Мешков? Нет, никакой он мне не товарищ, даже не гражданин, просто сука!
Спрошу так: а где живет большая сука Мешков? Если не скажут, а станут скрывать, обойду улицу за улицей, дом за домом, но его разыщу. Он откроет мне дверь, а я выстрелю ему в лицо. Нет, не так. Он тогда не почувствует, как мы его люто ненавидим. Я сперва скажу: «Слушай сюда, сука Мешков, мелкая падла, ханурик хреновый, микроба чумная… Ты Таловку помнишь? Ты помнишь, дрянь, как посадил нас в вагончик и пустил по России?!». А когда он вспомнит и затрясет своей ржавой ублюдочной мордой с белыми от страха глазами, я добавлю твердо: «Так вот, недоносок мерзопакостный, знай, меня прислали от имени вагончика, чтобы тебя, суку, наказать. Наш, вагонный, самый справедливый суд в мире приговорил тебя к смертной казни через расстрел!».
Я не скажу: «Уничтожить как вредное насекомое», — хотя это будет правдой. «Наказать казнью!» Вот!
Вообще-то я эту картину много раз передумывал, представлял. И каждый раз по-новому. С другими уничижительными прозваниями, другой казнью. Одно оставалось неизменным: казнь эта состоится.
Пока я в мечтах пребывал, мы выехали на взгорок, с которого открылся вид на просторное поле, на речку с мостом, на темные, вразброс, избы с огородами, среди которых выделялась полуразрушенная белая церковь без креста.
В первую ночь хозяин поселил нас на скотном дворе, где из-за летней духоты ночевали у него жена и дочь. Мы поперву их не увидали, только почувствовали, как они на нас зырят из темноты, шепчась между собой.
С рассветом рассмотрели: жена некрупная, чуть располневшая женщина неопределенного возраста: то ли тридцать ей, то ли пятьдесят.
Впрочем, мы в ту пору резонно считали, что после двадцати лет все перестарки. А вот дочь у них — подросток, нам ровня, беленькая, голенастая и, как выяснилось, смешливая. И хоть они свои, жена и дочь, а, судя по всему, такие же батраки, как мы… С утра до ночи при хозяйстве или на огороде.
В тот день их отослали на луг косить траву, а нас с Шабаном со двора не пустили. Лешак показал на сваленные в углу березовые стволы, на двуручную пилу, что висела в сенцах на стене, и велел напилить дров.
Временами возникал неожиданно, как черт из-под печки, у нас за спиной, наблюдал коротко, как работаем, и снова исчезал. В обед объявились женщины, и он приказал дать нам хлебово. Он так и сказал: «Дайте им хлебово», — и ткнул пальцем на ведро в углу избы.
— Так это же корм для поросят? — робко заметила жена.
— Конечно. Что им, готовить отдельно? — буркнул он. Но потом велел отрезать по ломтю хлеба. — Они вон кубометра не осилили… Чего задарма кормить-то?
После обеда до темноты, которая долго не наступала, опять пилили дрова, пока не возник Лешак и не пробормотал, глядя в землю: мол, хватит мучить пилу, ступайте пить чай да на покой. От чая мы отказались. Ни аппетита, ни сил, едва дотащились до места.
А место для спанья нам назначили на этот раз в старой бане, на задворках избы, за огородом. Дверь, чтобы мы не деранули, заперли снаружи на засов. Пахло сыростью, углем, мокрицами. Было душно. Но если честно, мы в тот день ни о чем не мечтали, только бы добраться до лежанки и завалиться спать.
Мы не знали, подслушивает ли нас старый Лешак, однако вели разговор с Шабаном негромко, с оглядкой на крошечное, в ладонь, окошко.
— Надо драпать, — сказал Шабан мрачно. — Он нас за скотину держит.
— Куда? — спросил я.
— А что? В вагончик не пустят?
— Нас же продали, — напомнил я. — Обратно вернут. А то еще и на шахту для острастки сбагрят… Думаешь, лучше?
— Как у Мешкова…
— Там хоть взаперти не держали!
— Да можно хоть в окошко… Если голова пролезет…
— Тише ты! Давай спать. Завтра решим.
На следующий день нам удалось перемолвиться с женщинами. Выяснилось: никакие они не жена и дочь, а так, дальняя родня. Седьмая вода на киселе. Батрачат за несколько мешков картошки да за прокорм во время найма. Про Лешака, звать его, оказывается, Глотыч — то ли имя, то ли кличка, — говорят торопливо, с оглядкой. Кержак, мол, бессемейный, молчун, людей не любит, не верит никому. В деревне его тоже сторонятся. Работал в энкеведешной охране, в Полуночном, оттуда вся его угрюмость. А теперь отстроился, завел хозяйство, крепкое, потому что сам работяга. Молоко, масло, картошку — гонит на рынок, деньги копит. А для кого копит, если одинок? Ну а чтобы сельсовет не цеплялся к его доходам, внес большую сумму на постройку танка «КВ» и получил личную благодарность от товарища Сталина. В районной газете его пропечатали как передовика сельского хозяйства.